Зачем я это делал? С ученицей Бонди хотелось говорить о Пушкине. Она представлялась мне единомышленницей.
Но вскоре оказалось, что занимал ее не столько Пушкин, сколько желание нравиться начальству. Льстить она умела виртуозно. Такого умения я в ней поначалу не предполагал. В университете мы учились в разных группах, дружеских отношений не было.
На посту заведующей отделом литературоведения, который через некоторое время заняла, она стала более открыто, чем прежде, выражать свои симпатии и пристрастия. Вдруг мне открылось, что она завистлива, ущербна, не терпит одаренных людей. Дальше – больше! Прорвалось и то, что она раньше тщательно скрывала – ее антисемитизм. <…>
А в газете, вступив в партию, она вошла в партбюро. Потом стала членом редколлегии. Изюмов, первый заместитель главного редактора, ей покровительствовал – у них были одинаковые взгляды на происходящее. <…> Сколько талантов избивали с энергичной помощью человека, которого я привел в газету! Сколько бездарей хвалили с ее благословения![351]
Ю. П. Изюмов (1932–2021), журналист по образованию, был вполне традиционным для послевоенной эпохи работником идеологического фронта, сделавшим неплохую карьеру: уже в 1957‐м он занимал номенклатурную должность зам. главного редактора «Московского комсомольца», затем работал в других изданиях на том же важном посту, а в 1970 году стал помощником главного коммуниста Москвы В. В. Гришина и занимал это место десять лет; в 1980 году пересел в кресло первого заместителя главного редактора «Литературной газеты». Личные отношения, сложившиеся у него с Селивановой, давали отделу литературоведения довольно широкую свободу действий, потому что для решения серьезных вопросов, наподобие критики Михайлова и Эйдельмана, надлежало испрашивать мнения Ю. П. Изюмова. И если в обычной своей иерархической последовательности Селивановой нужно было преодолеть ступени в лице зав. отделом русской литературы и члена редколлегии Ф. А. Чапчахова, затем зам. главного редактора и куратора первой тетрадки Е. А. Кривицкого, и только после этого дойти до первого зама главного, то личные отношения с Ю. П. Изюмовым позволяли ей прыгать даже не через голову начальства, а сразу через две[352].
Изюмов добился новой штатной ставки в редколлегии, которую она заняла. Уже Кривицкий, как мне говорили, стал чувствовать себя неуютно: Изюмов вел дело к замене его Селивановой, но грянула перестройка, и на посту главного редактора оказался Бурлацкий, который терпеть не мог Изюмова и немедленно от него избавился.
А Селиванова осталась идейной коммунисткой. Окружала себя так называемыми «бондаревцами», то есть соратниками одиозного секретаря СП РСФСР Юрия Бондарева. <…> Она вместе с Прохановым выпустила первый номер новой газеты «День», где напечатала на редкость косноязычное открытое письмо Бурлацкому.
Мне кажется, что ее косноязычие решило дело: главным редактором «Дня» назначили Проханова. А Селиванову Бондарев утвердил первым заместителем главного редактора журнала «Москва».
Там она проработала не слишком долго. Феликс Кузнецов, тогдашний директор ИМЛИ, в любви к которому признавался член Политбюро Егор Кузьмич Лигачев, предложил ей ставку научного сотрудника. И она ее взяла[353].
Вернемся к тому письму, которое Селивановой направил Мальгин, прямой ее подчиненный по работе в редакции и порученец по данному делу. Этот «ответ Эйдельману» был важен еще и потому, что ей и Изюмову нужно было иметь под рукой тезисы, которые можно противопоставить сторонникам Эйдельмана на любом уровне – от коллег по редакции до ЦК.
С. Д. Селивановой
Ознакомившись с возражениями Н. Эйдельмана по поводу моей статьи, считаю нужным обратить Ваше внимание на следующее.
Н. Эйдельман пишет: «„Большой Жанно“ написан в художественном ключе; отчего все конкретные примеры Мальгина – совершенно не примеры». Ключ ключом, но дело Эйдельман все-таки имеет с историей, книгу пишет на историческом материале; в отличие от «Капитанской дочки» и «Войны и мира» (это важно!), все герои в его повести – невымышленные (даже слуги Пущина и Пушкина названы подлинными именами и носят черты вполне реальных, когда-то живших людей); к жанру документально-исторической прозы повесть Эйдельмана позволяют отнести также объем и характер привлеченных документов (так, он почти полностью приводит подлинный дневник М. Корфа, опубликованный впервые в журнале «Знание – сила» в 1976 г.).
Эйдельман пытается оправдать свои «искажения» и «смещения» тем, что они-де выполняют художественную функцию. Позволю себе с этим не согласиться. Для иллюстрации возьмем события на Сенатской площади.
К унтер-офицеру Луцкому, посланному декабристами в заградительную цепь, подъезжает Милорадович и говорит: «Что ты, мальчишка, делаешь?» На что Луцкий (это отражено во многих источниках, в частности в следственном деле Луцкого, и скрупулезно воспроизведено М. В. Нечкиной) называет Милорадовича изменником и кричит: «Куда девали шефа нашего полка?» Шефом Московского полка был, как известно, великий князь Михаил Павлович (декабристы в этом полку вели агитацию не столько именем Константина, как в других, сколько именем Михаила, которого якобы задержали в Варшаве по распоряжению Николая), поэтому вопрос Луцкого был закономерен. Что же кричит Луцкий у Эйдельмана? Милорадович: «Что ты, мальчишка, делаешь?» Луцкий: «Где наш Константин? Куда вы его дели?..»
Какую такую художественную функцию выполняет в данном случае сия замена? Возможно, это и мелочь, но с Михаилом Павловичем связан и иной, более серьезный случай.
Николай посылал «уговаривать» декабристов разных людей. Дошла очередь и до Михаила Павловича. К этому времени к Московскому полку, выстроившемуся в каре (это важно!), присоединились лейб-гренадеры и гвардейский морской экипаж, что увеличило силы восставших более чем вчетверо. Морской экипаж не влился в каре, а построился отдельно – «колонной к атаке». Трусливый Михаил, как справедливо пишет М. В. Нечкина, «обращался не к каре, с которым только что вел переговоры митрополит, а к матросам» (об этом пишут в воспоминаниях и Михаил, и Николай), «хотя, конечно, ему, как шефу Московского полка, надлежало бы проехать дальше – к московцам». По свидетельству А. Бестужева, речи Михаила заглушались говором восставших солдат, а Бутенев уверял, что Михаил Павлович вообще не подъезжал к восставшим и никаких переговоров не вел. Появись Михаил перед московцами, которых декабристы уверяли в том, что он арестован в Варшаве, обратись он к «своему» полку, и еще неизвестно, чем бы все кончилось… У Эйдельмана с удивлением читаем, что, во-первых, Михаил приехал «уговаривать» до митрополита Серафима (на самом деле – сразу после него), а во-вторых, он «подъехал к нашему каре» (на самом деле – не был у каре!).
Таких «мелочей» в книге Эйдельмана тьма (какую такую художественную функцию они выполняют?). О крупных, концептуальных, вещах я написал в статье. Все это вместе и побудило написать: «Все смешалось, сместилось, передвинулось, факты и лица приобрели уже некий условный характер, и из них, похоже, лепили какую-то совсем иную, новую, реальность». Эйдельман считает эти слова «не упреком, а комплиментом», что ж, дело его. Но, может быть, ему удастся объяснить, почему декабристы у него говорят порой на совершенно «урловом» жаргоне («скостили» и проч.), а Пущин цитирует Шекспира («Нет повести печальнее на свете…») по переводу, который в то время еще не был написан? Конечно, вместо ответа он может повторить все то же: «надо быть верным законам, которые сам автор… себе назначил, над собою признал». Или еще раз заявить: «то, что для автора статьи безусловно плохо, на самом деле бывает и прекрасным».
Н. Эйдельман увидел в моей статье «личности» (см. последний абзац его статьи). Он не пожелал заметить, что дань его таланту в ней все же отдается: он и «автор многих исследований о декабристской эпохе, каждая книга которого встречается читателем с неизменным интересом», и «признанный знаток эпохи и автор ряда пушкиноведческих открытий», и «талантливый и заслуженно популярный автор»… Не заметить этого в статье – значит допустить явную передержку.
Впрочем, что касается передержек, то их в статье Эйдельмана предостаточно. Он, например, пишет: «Мне крайне любопытно (в каком-то смысле и лестно), что бóльшую часть фактов, „уличающих“ романиста, критик взял из моих же сочинений (в основном из строго документальной книги „Пушкин и декабристы“)…» На самом деле из сочинений Эйдельмана был взят лишь один «уличающий» факт: а именно процитированное мной письмо Пущина Оболенскому. Письмо это хранится в Пушкинском доме (ф. 606, № 18, л. 142) и действительно частично приведено в книге Эйдельмана «Пушкин и декабристы», на что я честно и сослался. Остальные «уличающие» факты взяты из опубликованной переписки декабристов, из писем Пущина и его «Записок о Пушкине», из сообщений Житомирской в Записках рукописного отдела Библиотеки им. Ленина, из работ Нечкиной и т. д. По письмам Пущина легко устанавливается, например, что в сентябре – октябре 1858 г. он совершал вояж, как я пишу, «в Тулу, Калугу и Петербург, посещая обосновавшихся там „прощенных“ декабристов». Об этом вояже пишет и Эйдельман («Пушкин и декабристы»), да только порядок посещения Пущиным этих городов напутал: у него тот сначала отправляется в Калугу. О каком же «использовании» сочинений Эйдельмана идет речь?
Статья Эйдельмана может показаться убедительной и заслуживающей сочувствия только несведущему, не знакомому с существом вопроса читателю. Поэтому мне кажется полезным довести – в той или иной форме – до сведения такого читателя не только аргументы Эйдельмана, но и мои возражения ему.
А. Мальгин[354].
В целом ответ Мальгина, за небольшим исключением, касается именно жанра. Современники же были тогда на стороне Эйдельмана: