[398] сказано, увы, далеко не всё: там нет ни одного образчика его устной речи. Даже прекрасная лекция о Пушкине, прочитанная ученым в 1984 году слушателям Высших режиссерских курсов, записанная тогда на магнитную ленту и потому сохранившаяся и даже в 1999 году опубликованная[399], не была туда включена, а ведь остается еще много вовсе неопубликованных фонодокументов, которые ждут своего слушателя.
Стояла ли за громким выступлением Зильберштейна иная причина, кроме клокотания в груди? Ведь он, будучи честолюбцем, постоянно ощущал, что его заслуги перед советской культурой не имеют адекватной оценки со стороны власти. Академическая карьера у него не задалась, поскольку в довоенные годы он карьеру в научной области еще не делал, сознательно уйдя в журналистику (как мы сказали, кандидатскую он защитил в 1943‐м), а после войны уже был не в силах тягаться с теми, кто только ради карьеры в науку и пошел. Однако на горизонте забрезжила важная дата: в 1984 году деятелей литературы ждал полувековой юбилей Союза писателей СССР, к тому же еще были свежи и пока действенны щедрые брежневские традиции по награждению орденами и медалями; не было секретом, что партия будет отмечать достойных. И вот здесь Зильберштейн довольно неожиданно, поскольку вступил в Союз писателей только в 1968‐м[400], смог оказаться среди награжденных и получить свой второй орден[401]. Как ни прискорбно это было, но ему выпали «веселые ребята» – так в народе называли орден «Знак Почета» (по причине изображения на нем рабочего и работницы), последний с конца табели о рангах советских орденов. Массовое награждение им литераторов по случаю 50-летия Союза писателей СССР (указ от 16 ноября 1984 года) породило массу шуток и кривотолков; наиболее примечательный и острый текст был написан эмигрантом Борисом Хазановым, который характеризует «Знак Почета» как орден, который
в действительности служит знаком скорее начальственного неудовольствия, нежели удовольствия. Выдавая его, руководство как бы хочет сказать: «Недостаточно поработал, дорогой товарищ, не до последней капли крови отдал себя великому делу строительства коммунизма. Мог бы быть и порасторопней»[402].
Но искренность и убежденность, с которой И. С. Зильберштейн выступил тогда против Н. Я. Эйдельмана, удивила многих. Ведь мало кто ожидал, чтобы столь тонкий по своим познаниям и интересам деятель культуры выступит столь резко, критикуя не монографию, а повесть в форме вымышленного дневника. К тому же, мы это все-таки поясним, Эйдельман ничего не говорил обидного про самого Зильберштейна, перейти дорогу которому было бы поступком неосмотрительным и весьма опасным – тот умел апеллировать к силе: государственной, партийной, общественной.
Халтура со взломом
Здесь мы должны вспомнить небольшой сюжет из научной биографии И. С. Зильберштейна: о его конфликте с крайне вспыльчивым и не менее честолюбивым литературным деятелем Николаем Осиповичем Лернером (1877–1934) на рубеже 1920–1930‐х годов. Тогда Зильберштейн формировался как исследователь и литератор, он считал блестящей книгу Троцкого «Литература и революция» и рекомендовал ее своим знакомым[403], а в журнале «Красное студенчество» печаталась «глава работы тов. Зильберштейна, посвященная казанскому периоду жизни Ленина» (часть его будущей монографии «Молодой Ленин в жизни и за работой»)[404], и т. д., и т. д.
Итак, в 1926 году в «Библиотеке „Огонек“» вышла небольшая, сообразно формату этой массовой серии, книжечка И. С. Зильберштейна «Из бумаг Пушкина: (Новые материалы)»[405] – его самая первая книга. В ней молодой ученый использовал ряд неизвестных материалов, а в предисловии выражал искреннюю благодарность Б. Л. Модзалевскому, Ю. Г. Оксману и Б. В. Томашевскому. О том, как обстояло дело, последний писал М. А. Цявловскому, чтобы попытаться как-то дистанцироваться от разразившегося скандала:
На самом деле дело обстояло так. Зильберштейн, человек способный, но назойливый, науку забросил уже два года и целиком ушел в жолтую прессу. Когда-то он забегал ко мне, интересовался, я кое-что ему показывал, даже давал – чего не прощу себе – копии некоторых рукописей Майковского собрания (я не думал, что он так их использует). С год тому назад он забегал ко мне за советами по поводу предполагавшейся им брошюры. Я резко и отрицательно говорил с ним по этому поводу, уклонившись от каких бы то ни было советов и предложив ему доучиться до такого состояния, когда бы это предприятие ему было посильно. После этого я его не встречал – видел мельком на улице. Недавно наконец у газетчика я купил эту брошюру и только тут с ней ознакомился. Таким образом, если я и повинен в чем, то только в том, что предоставил ему обработку материалов, которую он, в буквальном смысле, у меня похитил. Но и здесь я особенно виновным себя не чувствую, т. к. оригиналы и подлинники были предоставлены ему Пушкинским Домом. <…> Никаких советов по поводу книги я ему не давал и не мог давать. Здесь дело гораздо хуже. Явившись в Пушкинский Дом с фотографом, Илюша заснял не только рукописи ПД (К. Р.), но и рукописи, случайно находившиеся в ПД, коих опубликование нам, обыкновенным смертным, строжайше запрещено. <…> Нуждаясь в рекламе, ПД обрадовался жолтопресснику, коего грязная неграмотность не может затмить талантов сотрудников ПД, и предоставил ему свое и чужое добро. <…>
Неграмотность Зильберштейна явствует из того, что среди напечатанных им документов нет ни одного им самим прочитанного. Этим объясняется, почему он на веру перепечатывает ошибки предшественников…[406]
Перед Зильберштейном замаячила опасность того, что журнал «Печать и Революция» напечатает статью «троицы», как молодой ученый называл троих адресатов посвящения, однако тут он смог найти компромисс, о чем писал 14 июня 1926 года Л. П. Гроссману: «А письмо „троицы“ в „Печати и Революции“, к великому моему счастью, не появится. Как все это произошло – расскажу когда буду в Москве <…> До скорого свидания – Ваш Ильюша»[407].
Компромисс же был таков: чтобы избежать публикации, Зильберштейн отправил в этот журнал письмо, датированное 25 мая (дата закрытия номера), в котором писал:
Признавая, что книжка моя выполнена спешно, и потому в ней имеется ряд промахов как фактического, так и методологического характера, считаю долгом заявить, что за недостатки моей книжки ни в коей мере не ответственны вышеозначенные лица. С моей работой они не были знакомы ни в рукописи, ни в корректуре – и благодарность моя относится к той помощи, которую они мне оказывают в разработке историко-литературных вопросов, с данной работой не связанных[408].
Даже на страницы «Литературного наследства» просочились слова о «не всегда исправном научном комментарии в брошюре И. С. Зильберштейна»[409], однако это сущие мелочи по сравнению с погромной статьей Н. О. Лернера «Халтура со взломом», прогремевшей в 1929 году. В силу ядовитости Лернер-рецензент нажил невероятное число недоброжелателей; как пишет С. И. Панов, «случаи обид на рецензии Лернера со стороны писателей и ученых исчисляются, вероятно, сотнями»[410]. При этом и сам Лернер был крайне уязвим как ученый – будучи формально дилетантом – для научной критики.
Лернер посвятил брошюре Зильберштейна значительное место в своей хлесткой статье. И мы не можем не привести здесь некоторые ее положения, чтобы читатель мог сравнить их с тем обвинением, которое Зильберштейн спустя полвека предъявил Эйдельману:
И. С. Зильберштейну принадлежит брошюрка «Из бумаг Пушкина (Новые материалы)». Какова научная ценность этой работы, видно из того, что три пушкиниста: Б. Л. Модзалевский, Ю. Г. Оксман и Б. В. Томашевский, которых автор вздумал поблагодарить в предисловии «за внимание и теплое отношение», возмутились этой благодарностью, и автору пришлось печатно заявить, что они с его работой «не были знакомы ни в рукописи, ни в корректуре».
И действительно: такая благодарность хуже всякой клеветы. Брошюрка и нелепа, и малограмотна, и хвастлива, и уж конечно не без плагиата. Все, что сказано у И. Зильберштейна на стр. 32–38 об одном набросанном Пушкиным плане, заимствовано им из моей статьи «Пушкинский замысел Ревизора», напечатанной в газете «Речь», 1913 г., № 128. И. С. Зильберштейн был даже настолько нагл и развязен, что, например, «самостоятельно» исправил чужую ошибку, именно вот каким образом:
«Морозов предполагает, что листок с программой „Ревизора“, вернувшийся теперь в Россию, был дан Гоголю, который его затерял где-нибудь за границей. Это неверно. На листке есть пометка красными чернилами – „76“; это – след нумерации бумаг Пушкина, которые были после смерти Пушкина, по высочайшему повелению, описаны в кабинете Пушкина начальником штаба корпуса жандармов Дубельтом. Значит, программа эта, набросанная Пушкиным для себя, не была в руках Гоголя, комедия которого в 1836 г. была уже напечатана и поставлена на театрах обеих столиц. „Ревизор“ писался в 1834–1835 гг. Пушкинскую программу, бумага которой носит клеймо 1832 г., можно отнести к 1832–1833 гг.» («Речь», 1913 г., № 128).
«Следует отметить еще одно ошибочное предположение в комментариях Морозова к этой программе. Здесь он высказал между прочим мысль, что самый этот листок, вернувшийся теперь в Россию из‐за границы путем приобретения его у антиквара, был дан Пушкиным Гоголю, который его где-то затерял во время своих заграничных поездок. Но жандармская цифра „76“, красующаяся в центре этого листка, делает эту догадку ошибочной, так как она самым категорическим образом указывает на то, что до самого момента смерти Пушкина этот листок находился у него; после его смерти с другими бумагами этот автограф попал в руки жандармов, которые занумеровали его» (И. С. Зильберштейн, стр. 37–38).