Моцарт. К социологии одного гения — страница 14 из 29

го не было никакой защиты от этого.

Как мужчина он был не менее чувствительным и ранимым. Стремление получать доказательства любви, приязни и дружбы — за которым угадывается известная мера ненависти к себе, ощущение себя недостойным любви — всю жизнь было одной из его доминирующих черт. В письме, в котором он сообщает отцу о предстоящей женитьбе на Констанции Вебер, фразу «и она любит меня от всего сердца» он заканчивает — вероятно, по ошибке — вопросительным знаком[40], а в другом письме, к жене, он цитирует строчку из «Волшебной флейты»: «Смерть и отчаяние были ему наградой». Это сказано о мужчине, который полагался на женщин[41].

В те поздние годы Моцарт старался скрыть свою уязвимость. Он защищался от нее часто мрачным и грубым юмором, но прежде всего — забвением, незамечанием, твердым безразличием к поражениям. И, разумеется, музыкой, особенно сочинением ее. Возможно, музыка помогала ему преодолевать невзгоды с самого детства. Долгое время она, конечно, приносила ему любовь и восхищение. Когда чувство нелюбимости и, следовательно, одиночества становилось слишком сильным, музыка, вероятно, давала ему убежище и утешение. Однако в конце жизни Моцарт больше не мог закрывать глаза на то, что стало очевидным: его постигла неудача, неутоленной осталась его жажда любви, его существование лишилось смысла. И тогда он сдался и умер — очевидно, лишенный успеха, хотя и успех, и слава уже ждали его за следующим поворотом.

21

Моцарт-отец, сам музыкант, научил Вольфганга играть на клавире, вероятно, уже в трехлетием возрасте. Возможно, в нем очень рано пробудилась слабая надежда с помощью сына подняться по социальной лестнице, то есть добиться того, чего он своими силами добился лишь в небольшой степени — по сравнению с требованиями, которые он предъявлял к себе. Несомненно, Леопольд посвящал мальчику гораздо больше сил и времени, чем было принято. Он завладел сыном и, как отец вундеркинда, стал вести жизнь, которая ему дотоле была недоступна. В течение 20 лет, фактически до начала путешествия в Париж с матерью, Вольфганг практически постоянно жил — и путешествовал — с отцом. Он всегда был с ним вместе, всегда у него на глазах и под его опекой. Очевидно, он не ходил в школу; все свое образование, раннее обучение музыке, владение иностранными языками и получение всех прочих познаний, которые он усвоил, — все это он приобрел по предписаниям отца и с его помощью.

Поэтому вполне естественно будет сказать, что Леопольд Моцарт стремился достичь того, чего ему самому прежде не хватало, — наполненности своей жизни смыслом — через своего сына. Ни к чему спрашивать, правильно ли он поступил. Когда речь заходит о наполнении собственного существования смыслом, люди часто пренебрегают интересами и желаниями ближних. В течение 20 лет отец работал над сыном, почти как скульптор над статуей, — работал над «вундеркиндом», которого, как он часто заявлял, ему Бог послал в Своей милости и который, возможно, не стал бы вундеркиндом без его неустанного труда. В сентябре 1777 года ему пришлось впервые отпустить сына в поездку, в которой он не мог его сопровождать, так как в противном случае потерял бы место при новом князе-епископе; впрочем, эта поездка в Париж, которую он финансировал, была абсолютно необходима для его собственных надежд на будущее. И вот, разрываясь между двумя необходимостями, Леопольд отправил мать в путешествие вместе с сыном, а сам остался, как он пишет, глубоко подавленным, с симптомами болезни и тяжелой депрессии. Одна из самых распространенных фигур в психотерапевтическом сценарии наших дней — полностью завладевающая ребенком мать, possessive mother. Реже — по крайней мере, при нынешнем состоянии наблюдений — встречается отец-собственник. Примером такой фигуры может, наверное, служить Леопольд Моцарт.

И вновь необходимо добавить, что данная констатация является установлением факта в диагностических целях. Кто может назначать себя в таких делах судьей? Наша задача — лучше понять великого человека, Вольфганга Амадея Моцарта, которому человечество обязано огромной радостью. Вовсе без родителей — в данном случае в первую очередь без отца — понять его невозможно.

Итак, вот что вкратце мы знаем об отце: Леопольд Моцарт происходил из семьи ремесленников. И его отец, и брат были аугсбургскими переплетчиками. Возможно, о статусе семьи можно составить представление, узнав, что, когда молодой Вольфганг остановился в Аугсбурге по пути в Париж и был принят одним высокопоставленным патрицием, его дяде, брату Леопольда, пришлось остаться за дверью и ждать на улице, пока племянник снова выйдет[42].

О том, как Леопольд Моцарт поднялся от ранга ремесленника до ранга придворного музыканта и вице-капельмейстера зальцбургского двора, здесь рассказывать нет нужды. Это был — в том числе, предположительно, и с его собственной точки зрения — шаг вперед, но шаг не очень большой, значительно меньший, чем он надеялся. Он написал учебник по игре на скрипке, который был хорошо принят и сделал его имя известным, а также ряд композиций, которые, насколько мы знаем, были не лучше и не хуже множества других. Он был более или менее доволен своей службой в Зальцбурге при мягком режиме старого архиепископа, хотя еще до рождения сына он, кажется, искал способа достичь — возможно, с помощью своего учебника — более высокого положения, при более крупном и богатом дворе. Более строгий режим при графе Коллоредо был для него давящим, фактически невыносимым. Но что ему оставалось делать? В душе он был гордым человеком. Он полностью осознавал свое интеллектуальное превосходство над большинством придворных лизоблюдов; он проявлял живой интерес к политическим событиям своего времени, не только ближним, но и далеким, и, как свидетельствуют его письма, обладал поразительным пониманием и наблюдательностью в отношении происходившего при дворах всего мира.

Сын писал ему по дороге в Париж, что ненавидит пресмыкаться[43]. И действительно, это одна из самых ярких черт Моцарта: сколько бы он ни вращался в придворно-аристократических кругах, он не лебезил, не льстил, не пресмыкался. Леопольд Моцарт, вероятно, был не менее гордым человеком. Но если он не хотел вернуться к своему ремеслу или оказаться на улице, ему оставалось только играть придворного. Как он играл, лучше всего видно на портрете, написанном в 1765 году, — с несколько злобно сжатым ртом и недоверчивыми глазами[44]. Ему приходилось нагибаться и кланяться, льстить и лебезить, хотя он и не признавался в этом сыну. Кстати, кланялся он иногда настолько преувеличенно, что всякому становилось ясно: делает он это не добровольно. Моцарт-отец, конечно, лучше сына умел перенимать придворные манеры, но они не вошли в его плоть и кровь, не стали для него второй натурой.

Человек, который предстает перед нами при чтении писем Леопольда Моцарта, — это человек со специфически буржуазными взглядами, чьи ум и проницательность часто противоречат его озлобленности, черным депрессиям, паническому страху и мукам совести. Непростой человек. Он исповедовал доктрины Просвещения, а после неожиданного выздоровления дочери от тяжкого недуга сразу же заказал в различных церквях Зальцбурга ряд месс, которые он, должно быть, в страхе обещал святым во время ее болезни. Он был рационалистом в духе своего времени и в то же время склонялся к вере в чудеса в духе церкви, которой он оставался верно предан. Свой план концертного турне с двумя детьми он оправдывал открыто антипросветительским утверждением, что он обязан «возвестить миру о чуде, которому Бог судил родиться в Зальцбурге»:

Этот поступок я задолжал Богу Всемогущему, а иначе я был бы самой неблагодарной тварью: и если я когда-то обязан убедить мир в этом чуде, то именно сейчас, когда всё, что только называется чудом, высмеивают, а все чудеса опровергают[45]. В отношениях с сыном Леопольд, похоже, тоже был не в ладу с самим собой. Его мучило чувство вины, и он часто колебался между тем долгом, который он сам себе избрал и который наполнял смыслом его существование, — посредством неумолимой дисциплины и труда сделать из сына что-то «великое», — и состраданием к ребенку, в котором у него не было недостатка.

Выдержка из другого письма ясно это показывает:

Бог (слишком добрый ко мне, нехорошему человеку) дал моим детям такие таланты, что, не думая о долге отца, я был бы склонен пожертвовать всем ради того, чтобы их хорошо взрастить. Каждое мгновенье, которое я теряю, потеряно навеки. И если я когда-либо знал, как драгоценно время для юности, то я знаю это теперь. Вы знаете, что мои дети приучены к труду: если бы они привыкли к праздности под предлогом, что один мешает другому, то вся моя постройка рухнула бы; привычка — это железная [рубашка], и вы сами знаете, как многому мои дети, особенно Вольфгангерл, должны научиться[46].

Однажды Леопольд заметил, что хотел бы быть не только отцом своего сына, но и его лучшим другом[47]. В то же время он с помощью искусства аргументации, которым владел гораздо лучше, всегда заставлял сына делать то, что считал правильным. Сам он учился у иезуитов. Модели, которые он запомнил из собственного воспитания, в определенной степени помогали ему в обращении с собственными детьми. Будучи просвещенным человеком, он не бил их. Суровость палки, от которой он их избавил, он заменил суровостью интеллекта, который был не менее эффективным — и не менее болезненным — средством поддержания дисциплины. Короче говоря, он обладал свойственной многим педагогически одаренным рационалистам способностью: с помощью холодной логики безличных аргументов и собственных более обширных познаний добиваться того, чтобы воспитуемые починялись воле воспитателя.