А тут несказанная удача: за ужином моя супруга сообщила мне, что назавтра уезжает по срочным делам к родителям в Инсбрук. Так что все хозяйство ляжет на меня и на прислугу.
Я знал, что в этот момент ей нужно было лишь одно: признание, как я люблю ее, и как буду скучать в ее отсутствии.
— Любовь моя, может, ты передумаешь? Как же я обойдусь без твоей любви и заботы?
— Ах, мой милый! Я скоро, долго не задержусь, — пообещала моя довольная жена.
Рано утром жена уезжала. Я помог ей сесть в карету, она подняла тонкую красивую руку, которую я тут же поцеловал. С минуту она пристально смотрела в мои глаза, кивнула и крикнула вознице:
— Поехали! С Богом!..
Попытки примирить мою душу с телом закончились у меня ничем.
Я решил изменить свою жизнь по принципу: меняйся — или умрешь. Вернувшись в дом, я почувствовал страшную слабость. Нестерпимо болела коленка правой ноги — каждый шаг вызывал неприятную боль, руки мелко подрагивали. Я попросил служанку приготовить мне черный кофе, а сам поднялся в кабинет, достал дневник из дальнего ящика письменного стола и занялся бумагами Моцарта.
Habent Sua Fata Libelli![11]
Смотрите, на немецкой сцене
Резвятся кто во что горазд.
Скажите — бутафор вам даст
Все нужные приспособления.
Потребуется верхний свет.
— Вы жгите, сколько вам угодно,
В стихии огненной, и водной,
И прочих недостатка нет.
В дощатом этом балагане
Вы можете, как в мирозданье,
Пройдя все ярусы подряд,
Сойти с небес сквозь землю в ад.
«Фауст» Гете, «Вступление в театр»
Я оказался на краю бездны, которая существует между миром людей, где я когда-то жил, и тайным миром, с который я невольно соприкоснулся, будучи домашним врачом Моцарта. Меня одновременно притягивали к себе два мира: реальный и параллельный, или Зазеркалье. С уходом маэстро пропасть между ними стала расширяться, делаясь все неодолимей. Я оказался заложником тайных сил мира сего, так что было немыслимым поведать о случившемся: ни моим коллегам по больнице, ни даже моей супруге.
Жизнь не только прекрасна и удивительна, но и полна неожиданностей. Не вдаваясь в детали, сообщу только: ко мне пришел слуга придворного капельмейстера Франца Ксавера Зюсмайра и передал приглашение — посетить его дом. На рандеву прояснились многие вопросы, связанные с кончиной Моцарта.
Не скрою, в руках и ногах появился зуд от нетерпения, когда я, гонимый скорее любопытством, нежели разумом, перешагнул порог его жилья.
Меня встретил тот же слуга — сухощавый молодой человек с непроницательными глазами и поджатыми губами, одетый во все серое. Он проводил меня наверх в комнату, на пороге которой я встретился с Зюсмайром. Тот быстро пожал мою руку и поклонился.
Рукопожатия оказались вялыми, поклон — каким-то старомодным и церемонным. Я запомнил герра капельмейстера напыщенным человеком с выражением высокомерия и снобизма. Посмотрев на него, я поразился тому, что сделали с Зюсмайром недуг и время.
Глаза глубоко запали; кожа на лице еще больше побледнела, стала мертвенно-серой. Да и лицо его странно переменилось: казалось, будто нижняя и верхняя его части принадлежали разным людям.
Зюсмайр попробовал улыбнуться, но во взгляде не было и намека на дружеское тепло, в потухших глазах застыло недоумение затравленного зверя. Мое презрение к Зюсмайру уступило место жалости. Я упрекнул себя за то, что так холодно встретил человека, который, судя по его лицу, со времени нашей последней встречи пережил тяжкие испытания.
Преодолев смущение, я заговорил первым:
— Как я рад видеть вас, герр Зюсмайр!
— Здравствуйте, доктор Клоссет. Пожалуйста, присаживайтесь! Не хотите ли кофе?
— Нет, благодарю, я только что позавтракал.
Он опустился на краешек стула, выпрямил спину, провел руками по коленям, словно расправляя невидимые складки на безукоризненно отглаженных брюках, и заложил пальцы левой руки за борт сюртука — жест, который много лет назад я видел сотни раз.
— Вы, вероятно, удивлены моей просьбе, доктор Клоссет, посетить мои апартаменты. Мы ведь с вами никогда не были. скажем так. лучшими друзьями.
Я благоразумно промолчал.
— Скажу прямо: я повторил судьбу своего учителя Моцарта и даже в чем-то превзошел его, — вдруг заговорил он с жаром. — Да вы и сами знаете про мои успехи на венских подмостках. Начав с соавторства в коронационной опере «Милосердие Тита», я написал оперу «Зеркало из Аркадии», которая была поставлена с большим успехом. В 1792 году я был назначен придворным капельмейстером, чего не удалось даже Моцарту.
Мне так и хотелось ввернуть: «Простите, сударь, но этот взлет стал возможен только благодаря Сальери, верным учеником которого вы были всегда».
Я не понимал, к чему он клонит, тем более, что я все это знал и без него.
— Вы забыли упомянуть и другой ваш шедевр — турецкая опера «Сулейман II», от которой была в восторге вся Вена.
— Спасибо, герр доктор, — кивнул он и поморщился, точно от зубной боли. — Пока что моя легкая и непритязательная музыка выполняла свою задачу, пользуясь успехом у венской публики. Я не могу понять одного: я не поступался никогда основными своими убеждениями: свой ярко выраженный патриотизм я, безусловно, разделял с герром Сальери. В этом мы, пожалуй, кардинально расходились в своих убеждениях с Моцартом. Вы же знаете мою патриотическую кантату «Спаситель в опасности», которая была встречена бурными аплодисментами; публика даже вставала с места.
— О да, мне это тоже известно.
— Скажите, доктор Клоссет, — проговорил он и замолчал. — В последние годы жизни я стал чувствовать себя нездоровым. Вернее, на меня стали часто накатываться слабость и хворь. Кто-нибудь скажет, дескать, из-за беспорядочной жизни. Вот уже полгода, как я стал чувствовать себя полубольным и фактически заточенным в четырех стенах своего дома.
— Нужно провести всесторонне обследование, — мягко ответил я, и, пожав плечами, добавил: — Трудно сказать что-то однозначно.
Я принялся искать ответы на загадку болезни Франца Зюсмайра, которого тоже посетил тяжелый смертельный недуг.
С каждым днем его душевные и физические силы таяли. Он лежал, безукоризненно опрятный, в залитом солнечным золотом помещении, украшенном цветами в горшках и гобеленами. Тогда я удивился разительному контрасту роскошной квартиры Зюсмайра и комнатой великого композитора Моцарта, в которой тот закончил свои дни, — там было постоянно мрачно и сыро.
Но, несмотря на слабость, Франц Ксавер так жаждал говорить о Вольфганге, как я — слушать; особенно о тех временах, когда тот жил еще в Зальцбурге.
Я стал навещать Зюсмайра ежедневно. Примерно в пятом часу пополудни я появлялся у его порога со своим саквояжем в руке и каким-нибудь скромным подарком — несколько пирожных, цветы или просто сверток с восточными сладостями, которые он любил.
Оказалось, что Зюсмайр был самым кротким и добрым малым из всех, кого я когда-либо встречал. Ни разу я не слышал ни единого упрека от Зюсмайра, что наши с ним встречи грубо нарушали уклад чьей-либо жизни.
Изо дня в день меня встречал его слуга с холодным пронзительным взглядом и провожал в просторную, полную воздуха комнату на первом этаже. Тут же подавался отменный венский кофе, который тогда был в чести во всех столичных домах.
Хотя герра Франца Зюсмайра уже нельзя было назвать процветающим — доходы его стали весьма скромны, зато дом производил приятное впечатление пристанища мужского аскетизма и порядка.
Хозяин приподнимался на постели, далее следовало дружеское рукопожатие и ангельская улыбка.
У Зюсмайра я проводил не более часа, поскольку у меня было много работы в больнице. Но август шел уже на закат, близилась осень, а с ней неумолимо надвигался последний час Зюсмайра, и я стал засиживаться допоздна. Поэтому единственным, кого я встречал на улице, возвращаясь домой, был фонарщик.
Мои бесконечные вопросы о Моцарте, как мне казалось, были самым бесцеремонным вторжением в святость его холостяцкого очага. Но он терпел это как должное и неизбежное. Герр Зюсмайр умудрился даже вести дневниковые записи, — я видел кипу страниц, исписанных старательным почерком Франца Ксавера, которые он делал для меня. На все протесты и объяснения, что такой труд непосилен человеку в его состоянии, капельмейстер отвечал:
— Герр доктор Клоссет, друг мой, если Всемогущий постановил, что мне пришла пора покинуть пределы сего бренного мира, то я просто не успею превратить свои мысли в эти бумаги. И что хуже всего: они могут попасть в руки недобросовестных людей.
Кажется, во второй визит к герру Зюсмайру, тот признался:
— Я знаю одно и твердо: наш великий Моцарт хотел и настаивал, чтобы каждое слово, написанное о нем после его смерти, было бы словом истины.
— Это мое кредо, — подтвердил я его слова.
Он произнес со слабой усмешкой:
— Вы бы знали, доктор Клоссет, что герр Моцарт только скончался, как целая орда жизнеописателей принялась сочинять про него всякие небылицы. Но уж таков удел гения — того, кто опередил свое время. Я надеюсь, что наступит время, когда про Моцарта напишут всю правду, какой бы горькой, зловещей и ужасной она ни была.
Я усмехнулся и недоверчиво покачал головой:
— Мне кажется, что этого не произойдет. Никогда.
Далее Зюсмайр сообщил мне, что все до единой бумаги Моцарта, которые у него остались, перейдут в мое личное пользование.
— Герр доктор, только сохраните все, что окажется в вашем распоряжении, и все то, чем я владею, — нотные записи маэстро, его несколько писем, которые я не отдал Констанции, — сказал он и поморщился, точно от сильной зубной боли. — Возможно, они окажутся полезными для Вашего исследования. Одна просьба: не отказывайте мне в том, что я решу отдать и что Вам может пригодиться.
Я кивнул.
— По крайней мере, — добавил он, — это хоть какое-то полезное занятие. Тем более, что я прикован к постели, а это, как утверждал мой врач, даже в лучшем случае продлится не больше месяца. Так что время еще есть, и я буду безмерно счастлив поделиться с вами воспоминаниями о нашем Моцарте, о прожитом прошлом. Только бы все это помогло лучше разобраться в причинах и течении его загадочной болезни.