Мотылек — страница 36 из 118

Я воспользовался длительным визитом Соррильо и посвятил его в свой план пробраться в Колумбию или Венесуэлу. Я сказал, что надеюсь на его помощь и что он меня не выдаст. Соррильо поведал мне о тех опасностях, которые могут меня поджидать первые тридцать километров по обе стороны границы. Как утверждают контрабандисты, венесуэльская сторона более опасна, чем колумбийская. Более того, он согласился проводить меня почти до Санта-Марты, что на территории Колумбии. Он добавил, что я уже ходил этой дорогой, а Колумбия, по его мнению, именно то место, которое мне требуется. Он согласился, что мне нужен другой словарь, а еще лучше учебник испанского языка с обиходными словами и фразами, и заметил, что было бы совсем неплохо, если бы я научился сильно заикаться при разговоре: людей очень раздражает слушать заику, и они будут за меня договаривать слова и предложения, не обращая внимания на акцент. Мы договорились сделать так: он достанет мне книги и самую подробную карту, а придет время – продаст мой жемчуг за колумбийские деньги. Соррильо заверил меня, что индейцы, включая вождя, будут на моей стороне; они поймут и не будут противиться моему решению: они будут сожалеть, но что поделаешь – желание возвратиться к своему народу для них так естественно! Трудно будет с Сораймой, но еще труднее с Лали. Как та, так и другая способны будут меня застрелить. Особенно Лали. И еще узнал я от Соррильо то, о чем совершенно не догадывался, – Сорайма была беременна. Ничего подобного я не замечал. Новость привела меня в замешательство.

Праздник закончился, все разъехались по домам, навес убрали, и все вернулось на круги своя, по крайней мере внешне. Мне пригнали лошадь великолепной серой масти в яблоко, с хвостом до земли и серебристой гривой. Лали и Сорайма не проявили никакой радости. Меня пригласил к себе знахарь и сказал, что они спрашивали его, нельзя ли подсыпать в корм лошади битого стекла, чтобы она издохла. Нет ли в этом опасности? Он предупредил их, чтобы не делали этого, так как я нахожусь под покровительством бог весть какого индейского святого и стекло попадет в их собственный живот. Он полагал, что опасность миновала, но до конца нельзя быть уверенным, поэтому следует подумать о мерах предосторожности. А лично мне что-нибудь угрожает? Нет, отвечал знахарь. Если они узнают о моих серьезных приготовлениях к отъезду, то, по всей вероятности, застрелят меня. Особенно Лали способна на такой поступок. А не стоит ли мне попытаться убедить, что уезжаю на время и обязательно вернусь? Нет-нет, ни за что нельзя показывать, что я собираюсь уходить.

Общение со знахарем на таком высоком смысловом уровне оказалось возможным потому, что он в этот же день пригласил к себе Соррильо, который и служил нам переводчиком. Соррильо придерживался мнения, что события принимают серьезный оборот и следует принять все меры предосторожности. Я отправился домой. Соррильо приходил и уходил дорогой, которая никак не пересекалась с моей. Поэтому в деревне никто не знал, что знахарь приглашал нас к себе вместе.

Прошло полгода. Я стал сгорать от нетерпения поскорее уехать. Однажды, придя домой, я застал Лали и Сорайму склонившимися над картой. Они пытались понять, о чем могли говорить ее рисунки. Особенно взбудоражила их роза и ее четыре луча, указывавшие направление четырех стран света. Они нервничали, явно догадываясь, что эта бумага должна сыграть какую-то важную роль в нашей жизни.

Беременность Сораймы действительно обозначилась. У Лали проявилось чувство ревности, она понуждала меня к половой близости в любое время дня и ночи, в любом подходящем месте. Сорайма тоже требовала любви, но, слава богу, только ночью. Я поехал навестить Хусто, отца Сато. Лали и Сорайма были со мной. К счастью, рисунок у меня сохранился. По нему я сделал наколку головы тигра на груди Хусто. Через шесть дней все было готово. Струпья с тела сошли быстро, благодаря тому что Хусто обмывался водой, предварительно бросив туда небольшой кусочек негашеной извести. Хусто был настолько доволен картиной, что смотрелся в зеркало по несколько раз в день. Пока мы были в гостях у Хусто, к нам приехал Соррильо. С моего разрешения Соррильо посвятил Хусто в мои планы. Мне следовало сменить лошадь, так как в Колумбии не было лошадей гуахира серых в яблоко, а у Хусто были три лошади из Колумбии рыжей масти. Как только вождь узнал о моем намерении, он послал за лошадьми. Я выбрал ту, которая мне показалась более смирной; на ней было седло, стремена и железные удила. Надо заметить, что индейцы ездят без седла, а удила у них сделаны из кости. Снарядив меня под колумбийца, Хусто вручил мне поводья из коричневой кожи и у меня на глазах отсчитал тридцать девять золотых монет по сто песо каждая. Он передал их Соррильо на сохранение до моего отъезда. В назначенный день Соррильо вручит их мне. Он хотел отдать мне свою винтовку, но я отказался. Соррильо подтвердил, что мне нельзя ехать в Колумбию вооруженным. Тогда Хусто дал мне две стрелы величиной с палец. Они были завернуты в шерсть и вложены в кожаные футляры. Соррильо пояснил, что стрелы отравлены, они пропитаны очень сильным и чрезвычайно редким ядом.

Соррильо никогда не видел и не имел отравленных стрел. Он будет их хранить у себя до моего отъезда. Я не знал, каким образом выразить Хусто свою благодарность за такую щедрость. Через Соррильо он сказал мне, что знает о моей жизни совсем немного, но, судя по тому, что я настоящий мужчина, мое прошлое, должно быть, богато событиями. Он впервые познакомился с белым человеком, он всегда их считал врагами, но теперь они ему нравятся, и он постарается найти другого, похожего на меня.

– Подумай, – сказал вождь, – прежде чем отправиться в земли, где у тебя много врагов, подумай, что здесь, на нашей земле, у тебя только друзья.

Он сказал, что вместе с Сато присмотрит за Лали и Сораймой. Если у Сораймы родится мальчик, он займет достойное и почетное место в племени.

– Я не хочу, чтобы ты уходил. Оставайся, и я отдам тебе ту красивую девушку, которую ты видел на празднике. Она девственница, и ты ей нравишься. Ты мог бы остаться здесь, со мной. У тебя будет большая хижина и столько скота, сколько пожелаешь.

Я простился с этим щедрым и удивительным человеком и отправился в свою деревню. За всю дорогу Лали не проронила ни слова. Она сидела сзади меня на рыжей лошади. Седло, должно быть, ей мешало и делало больно, но она помалкивала и никак не проявляла своего недовольства. Сорайма ехала с одним индейцем. Соррильо отправился к себе в деревню своим путем. Ночью было довольно холодно. Я протянул Лали куртку из овечьей шкуры, которую мне дал Хусто. Она не стала сама надевать, но мне позволила это сделать, отнесясь ко всему тихо и безучастно. Ни одного жеста. Разрешила надеть куртку – и все. Хотя лошадь трясла, а временами сильно, она не держалась за меня, чтобы избежать падения. Когда мы приехали в деревню, я сразу отправился к Сато. Лошадь осталась на попечении Лали. Она привязала ее к стене хижины, подвесила спереди охапку травы, не расседлав и не сняв уздечки. У Сато я пробыл целый час и вернулся домой.

Печаль индейцы – мужчины и особенно женщины – переживают исключительно своеобразно. Они замыкаются в себе, их лица как бы каменеют. Ни один мускул не дрогнет. Глаза могут быть переполнены печалью, но ни одна слезинка не выкатится из них. Они могут стонать, но никогда не рыдают. Лежа в гамаке, я неловко повернулся и задел живот Сораймы. Она вскрикнула от боли. Я встал и перешел в другой гамак, подвешенный очень низко, опасаясь, что подобное может повториться. Лежу и чувствую, что гамак кто-то трогает. Притворился спящим. Лали сидела неподвижно на деревянном чурбане и смотрела на меня. Через минуту я почувствовал, что Сорайма тоже рядом. Она имеет привычку натирать кожу соцветьями апельсинового дерева – это ее духи. Она получает их в мешочках от индианки-торговки, которая время от времени появляется в нашей деревне. Когда я проснулся, то увидел, что они продолжают сидеть неподвижно. Солнце встало, было почти восемь часов утра. Я увел их на пляж и лег на сухой песок. Лали сидела рядом, так же поступила и Сорайма. Я погладил грудь и живот Сораймы, она продолжала сидеть, словно мраморное изваяние. Я положил Лали и поцеловал – она плотно сжала губы. Пришел рыбак, чтобы пойти с Лали в море. Едва взглянув на нее, он все понял и удалился. Я терзался. Я не мог больше ничего придумать, кроме ласк и поцелуев, чтобы дать им понять, как я их люблю. Ни слова с их стороны. Я был глубоко встревожен сознанием причиняемой им боли. Простая мысль, что я могу уйти, принесла им столько страданий. Лали насиловала себя любовью со мной, она отдавалась с отчаянным безумием. Что двигало ею? Только одно – желание понести от меня.

В это утро я впервые увидел, что она ревнует меня к Сорайме. Мы лежали на пляже на мелком песке в укромной нише. Я гладил грудь и живот Сораймы, а она покусывала мне мочку уха. Появилась Лали. Она взяла сестру за руку и ее же ладонью провела по округлому животу. А потом этой же ладонью провела по собственному – плоский и гладкий. Сорайма встала и, как бы говоря: «Ты права», уступила место рядом со мной.

Женщины каждый день готовили мне пищу, но сами ничего не ели. Уже три дня они голодают. Я сел на лошадь и чуть не совершил серьезную ошибку – первую за более чем пять месяцев: я отправился к знахарю без разрешения. Только в пути я сообразил, что делаю, и, не доехав до палатки метров двести, стал разъезжать взад и вперед. Он увидел меня и сделал знак приблизиться. С грехом пополам я растолковал ему, что Лали и Сорайма совсем не едят. Он дал мне какой-то орех и показал, что его надо положить в питьевую воду. Приехав домой, я опустил его в большой кувшин. Они пили воду несколько раз, но есть так и не стали. Лали больше не ходила в море за жемчугом. Сегодня после четырехдневного поста она пошла на отчаянный шаг: заплыла в море без лодки метров на двести от берега и вернулась с тридцатью устрицами. Она хотела, чтобы я их съел. Их немое отчаяние довело меня до такого состояния, что я сам перестал есть. Так продолжалось шесть дней. Лали лежала, ее била лихорадка. За шесть дней она высосала несколько лимонов – и больше ничего. Сорайма ела только один раз в день, в полдень. Я не знал, что делать. Я сидел рядом с Лали. Она лежала без движения на гамаке, который я сложил на земле в виде матраца, отрешенно уставившись в потолок хижины. Я смотрел на нее, смотрел на Сорайму, на ее вздутый живот и, не зная почему, разрыдался. То ли из-за себя, то ли из-за них, бог знает. Я плакал, и крупные слезы катились по щекам. Сорайма заметила их и принялась стонать, Лали повернула голову и тоже увидела, что я плачу. Одним прыжком она вскочила и оказалась у меня между ног. Она целовала меня, гладила и нежно постанывала. Сорайма обняла меня за плечи, а Лали стала говорить, говорить и говорить, в то же время не прекращая стенаний. Сорайма ей отвечала. Мне показалось, что она обвиняет Лали. Лали взяла кусок сахара величиной с кулак, показала мне, что растворяет его в воде, и в два глотка покончила с приготовленным питьем. Затем Лали и Сорайма удалились из хижины. Я слышал, как они выводили лошадь, а когда вышел из дома, она стояла уже под седлом, взнузданная, с наброшенными на переднюю луку седла поводьями. Я прихватил для Сораймы куртку, а Лали положила спереди сложенный гамак, чтобы Сорайма могла сидеть. Сорайма села на лошадь первой и о