Мотылек — страница 31 из 54

— Да. Вы еще должны попытаться, — сказал полковник. — От нас уже мало проку. Мы проиграли.

Горячая волна залила щеки Михала. Он смял салфетку и разорвал ее на мелкие кусочки. Полковник не обратил на это внимания. Глядя куда-то вдаль, он говорил:

— Как же я могу решать за других? Каждый знает свои собственные силы. А честь? В этой войне нет чести. Действует только один принцип: или ты меня уничтожишь, или я тебя.

Теперь Михал понял, что слова полковника не имели ничего общего с письмом Моники. Полковник все еще думал над предложением главного врача.

— Пан полковник, вы принимали участие в обороне Варшавы? — спросил Михал, стараясь поддержать разговор.

— Нет. Я был в Модлине.

— А я в шестой дивизии.

Полковник кивнул головой и опустил веки, словно с горечью подтверждая известие о чьей-то смерти.

— У генерала Монда.

И опять печальный кивок.

— Мы капитулировали под Равой Русской.

— Да, да.

Полковник несколько раз качнул головой, медленно и сдержанно. Михалу показалось, что они стоят над свежевырытой могилой. Он замолчал.

Тем временем за столом вспыхнуло какое-то новое оживление. Все посматривали на часы. Кася встала со своего места и несмело приблизилась к главенствующей тройке, призываемая вежливыми жестами величественной дамы. (Да, это была, кажется, жена шефа, хотя выглядела старше его.)

— Сестра Катажина, — сказала дама, когда девушка остановилась перед ней в выжидательной позе. — Будьте добры отнести это часовому.

Она пододвинула блюдце, на котором стояла рюмка коньяку.

— Немец, хоть и немец, но тоже человек, — сказала она, обращаясь к профессору.

— И еще это, — добавил барон, кладя рядом с рюмкой пачку сигарет.

Вихрастый врач с шумом отодвинул кресло.

— Я вам посвечу.

Из открытых дверей пахнуло холодом и запахом разрушения.

Соседка Михала тихо рассмеялась.

— Стопку водки кучеру, — шепнула она.

Барон медленно поднялся. Черный, сгорбленный, водил он затуманенным взглядом по лицам.

— Мои дорогие, — начал он. — Никому не надо объяснять, в каких условиях мы провожаем старый год и встречаем новый. Я не буду употреблять слово «поражение»…

Откуда-то издалека, из глубины неизвестных коридоров, донеслось металлическое эхо боя часов. Медленные, размеренные звуки с трудом пробивались сквозь темные закоулки и стены, они звучали то громче, то тише, заблудившиеся, полные усталости и отчаяния. Михал пробовал сосчитать удары. Слово «поражение» назойливо звучало у него в ушах.

— Мы не можем примириться с ним, — продолжал оратор. — Наш лозунг — надежда. Мы сделали все, что от нас зависело. Мы уходим с чистой совестью и не боимся новых обязанностей.

Часы все еще били, а может быть, Михалу только казалось, что он их слышит.

Барон говорил что-то о чести, благодарил собравшихся за достойное поведение перед лицом «жестоких противоречий».

— Мы имеем право встретить Новый год с верой. Я не сомневаюсь, что он принесет нам удовлетворение, что наши жертвы не будут напрасными…

Где-то рядом раздался винтовочный выстрел. Все повернулись к окнам. Барон стоял выпрямившись, с бокалом в поднятой руке.

Потом второй и третий, уже дальше, а затем торопливая пулеметная очередь.

— За победу, — произнес барон торжественным голосом, как бы призывая слушателей к порядку.

Тост был принят рассеянно. За окнами усиливался грохот беспорядочной канонады. К грому выстрелов примешивались обрывки каких-то выкриков и пения. У края черных штор поминутно вздрагивали спазматические вспышки.

Доктор Новак подбежал к двери и погасил свет. Кто-то раздвинул затемнение. В небе пульсировало розовое зарево. Вдруг внезапная синяя судорога прошла по горизонту и комнату наполнил холодный свет.

Михал увидел заснеженный двор и заснеженную крышу противоположного крыла здания в дьявольском свечении горящей серы, увидел согнутый фонарный столб на повороте улицы и выщербленный угол разрушенного дома. Ему показалось, что он разглядел идущие до горизонта развалины умирающего города. И в этот короткий миг, пока не погас свет ракеты, он сопоставил свою силу, свою детскую надежду с безмерностью мертвой пустыни. Он не смог бы этого выразить. Все, что он знал до этого, перестало существовать. Он стоял на пороге мира, враждебное равнодушие и жестокость которого выходили за рамки человеческого воображения. Он забыл о своем «невидимом мундире», о приключениях, предвкушением которых он внутренне наслаждался, о гордости солдата, готового сражаться даже без оружия. В нем осталась только беспомощная слабость.

— Свет, — сказал кто-то хриплым голосом. Захрустел картон затемнения. Когда свет снова зажегся, все еще стояли вокруг стола, растерянно мигая, с пустыми рюмками в руках. И тут неожиданно зазвучал дрожащий старческий баритон профессора:

Не погибла наша Польша…

Спустя мгновение гимн подхватили с удивлением и даже с каким-то смущением. Но вот уже его поддержал доктор Новак смелым звонким тенором, вот отозвался взволнованный хор женщин.

Михал не слышал собственного голоса, до глубины души потрясенный этими словами — как будто бы впервые открывая их содержание. Так было и так есть. Существовал ли на свете другой народ, который сумел выразить в песне свою судьбу с такой правдивостью и смелостью одновременно?

Михал выпрямился в приливе возвращающейся гордости. Украдкой он посмотрел на полковника. Старый офицер низко опустил голову. В уголках его сжатых губ притаилась нервная, а может быть, сердитая твердая складка.

* * *

В большой комнате теперь горела только настольная лампа, она стояла на книжной полке у окна. Было темно и душно. Пригашенный золотистый свет казался туманом, насыщенным парами алкоголя, духов и пота, почти жидкой средой, в которой тела легко общались между собой даже на расстоянии. Шарканье танцующих пар заглушало звуки охрипшего от старости патефона.

Верхний свет горел только в спальне доктора Новака, куда был перенесен стол с остатками еды и уцелевшими еще бутылками вина. Он выглядел странно на фоне белой ширмы, закрывавшей кровать хозяина, среди белых госпитальных столиков и застекленных шкафчиков с хирургическими инструментами.

Старшие, согласно предсказанию Моники, ушли сразу же после двенадцати. Когда все бросились передвигать мебель, щепетильная Кася выразила сомнение, прилично ли танцевать в такую минуту. Со всех сторон раздались крики, но окончательно вопрос решила печальная женщина-врач.

— Что, доставить немцам еще и эту радость? Тосковать из-за них? — Она сказала это сердито, без улыбки.

Теперь она сидела в кресле с рюмкой в руке, погруженная в свои невеселые мысли. Зато Кася уже танцевала в объятиях вихрастого врача, отводя раскрасневшееся лицо от его настойчивого шепота. От Моники не отходил высокий кудрявый студент-медик с ястребиным профилем и дерзким ртом. За несколько минут до этого Михал выпил с ним на брудершафт, но никак не мог вспомнить его имени.

Ему трудно было сосредоточить на чем-нибудь внимание. Одни лица казались ему совершенно незнакомыми, другие полумрак изменил до такой степени, что их знакомые черты казались ему туманными воспоминаниями детства. «Я немного пьян», — думал он и кротко улыбался. Прислонившись к стене в самом темном углу за дверями, он предавался внутренней игре противоречивых искушений, из которых ни одно не сумело овладеть им.

Михалу хотелось подойти к печальной женщине и что-нибудь сказать, чтобы вызвать улыбку на ее лице. В то же время ему хотелось сесть на тахту рядом с весело болтающими девушками. Но его не меньше привлекала и небольшая светлая комната, в которой — ему было это видно со своего места — доктор Новак разговаривал о чем-то с Эвой. Они сидели за столом по обе стороны от угла; лысая голова врача время от времени наклонялась, как бы бросая слова в атаку, а его руки с длинными пальцами порхали вокруг нее, как бледные бабочки. Эва курила, откинувшись на спинку стула; она выпускала дым через узкие ноздри. Ее выгнутая, как у лебедя, шея пульсировала от смеха.

«Он ее покорит, — подумал Михал. — Они будут спать вместе, и у них будут дети. А потом состарятся, и все станет только воспоминанием». В нем проснулась ревность. Ему стало жаль Эву, жаль Монику и Касю, которые будто бы уплывали от него, подхваченные быстрым течением. Но внезапно он вспомнил о странном, остывшем мире за окнами, и его жалость повисла в пространстве. Ни в чем не было уверенности, ничего не было известно. Каким законам подчинится жизнь? И будет ли время так же, как раньше, течь в этой холодной пустыне?

Эта мысль, вместо того чтобы испугать, как тогда, когда он увидел свет ракеты, вызвала в его груди трепет надежды. Все может сложиться иначе. Даже довлеющая необходимость может измениться. Он представил себе засыпанные снегом заросли на границе — лесные овраги с россыпью звезд среди затвердевшей от мороза чащи и не заметил, когда кончилась пластинка.

— Почему ты не танцуешь? — спросила Моника.

Михал искал объяснения.

— В этих солдатских сапогах? — буркнул он.

Она подтолкнула его к тахте.

— Пригласи Басю. Посмотри, какая она красивая.

Это была та девушка со сросшимися бровями, с нежным пушком на лице — его соседка по столу. Она сидела с краю. Из-под юбки были видны круглые, волнующе круглые колени.

— Красивая, — подтвердил он.

Патефон опять играл какое-то танго.

— Барбара, — сказала Моника, — мой брат хочет пригласить тебя на танец, только боится.

— Неправда! — крикнул Михал, уже обнимая руками плечи девушки. — Совсем не боюсь. Ничего не боюсь.

Она прижалась к нему. Он почувствовал на своем лице ее мягкие волосы.

— Кроме женщин, — сказала она.

Михал посмотрел на нее. У Барбары были ровные крепкие зубы, а чуть пониже правого уголка рта — веселая ямочка на щеке. На мгновение у Михала остановилось дыхание. Он чувствовал, как ее тепло проникает в него, идет по рукам к сердцу. Она говорила правду. Он должен был теперь обратить все в шутку, дать как-то понять, что интересуется ею и что готов пойти на все, чтобы приобщиться к ее радости и красоте. Вместо этого он опустил глаза, споткнулся, наступил тяжелым сапогом на кончик ее туфли и весь красный от смущения, несчастный стал рассказывать о битве под Александр