— Быстро! — Он подтянул его за воротник и подтолкнул чемодан.
Купе было занято. У окна сидели двое. Тот, который подошел к нему и помог втащить мешки, оказался не немцем. Его немолодое круглое лицо с крупными крестьянскими чертами доброжелательно улыбалось. Он был в мундире кофейного цвета со знаками различия унтер-офицера, на голове фуражка с высокой тульей, украшенной крестом святого Стефана. Он говорил что-то непонятное, укладывая вместе с ним свертки на уже вздрагивающую полку над плюшевым диваном. В его голосе звучало добродушие — так успокаивают испуганную лошадь. Он был не очень чисто выбрит, куртка неряшливо морщилась под поясом. Это ободряло, вызывало доверие.
Второй, плотно затянутый в стального цвета сукно, лишь оторвал от книги глаза и с минуту смотрел сквозь очки в тонкой золотой оправе. Он не возмущался, не протестовал. Только смотрел. И под этим холодным взглядом вещи Михала казались еще более убогими. Они были здесь не на месте. Они оскорбляли.
Как назло, бумажный шпагат на коробке опять лопнул, корешки книг в беспорядке торчали из-под раскрывшейся крышки. Этого вида немец, по всей вероятности, вынести уже не мог. Он повернул седеющую голову к окну и склонился над своей книгой, над чистыми узкими страницами, на которых чернели аккуратные колонки стихов. Может быть, это были стихи Рильке? Кажется, некоторые читали их даже теперь — образованные офицеры из хороших семей, любящие музыку и философию и служащие в армии по вековой фамильной традиции. Этот мог быть одним из них. От немца исходил запах изысканного мужского одеколона. Шинель, висевшая в углу, ниспадала безупречными складками.
В картонной коробке тоже был томик Рильке. Михал подумал об этом лишь между прочим, как об удивительном стечении обстоятельств, из которого ничего не следует.
Грубо скроенный венгр наверняка не читал стихов. Но в его воркотне, в его улыбке было человеческое тепло. Приглашающим жестом он показал на плюшевый диван.
Нет. Он не имел права сидеть в этом купе. Он отрицательно покачал головой и стал у окна, в которое глядела еще розовая луна, поднявшаяся над косматыми холмами. Трещина на стекле поймала ее свет, и преломленный, вплавленный в стекло луч раскачивался среди молчащих белых полей, в разреженной темноте неба. Тишина узкого купе за спиной казалась ничтожной и тесной в сравнении с огромной тишиной зимней ночи. Поезд потихоньку плыл — мягко покачивающаяся линия далекого леса стояла почти на месте.
Трудно было поверить, что вскоре эта минута станет прошлым и даже исчезнет навсегда, как будто никогда и не существовала. Его вдруг охватило желание остановить ее. Именно эту, случайно выбранную среди тысяч других.
«Они убегают все, — думал Михал, — потому что мы не понимаем жизни. Мы ожидаем ее даров только от будущего. Мы рассеянны, невнимательны. Когда-нибудь, когда нам нечего будет ждать, нам ничего не останется».
Он сосредоточился, чтобы точно запомнить мягкие тени в бороздах, сонное колыхание земли, едва заметное свечение на вершинах белых возвышенностей, провалы во мраке лесистого горизонта, где торчал четкий косматый силуэт одинокой ели. Луна уменьшалась и остывала. Покачиваясь, она двигалась вместе с окном, а трещина на стекле светилась яркой голубизной. Дальше, впереди, лес выбегал полукругом, обращенным в сторону путей. В его объятиях спали две затерявшиеся хаты с голубыми стенами. Он почувствовал неожиданное удивление: «Почему я здесь стою, укачиваемый монотонным стуком колес? Почему я не там, не под одной из этих низких крыш?»
Он отдавал себе отчет в неясности этой мысли, в наивности ее формулировки. Эта минута лунной ночи длилась перед его глазами, как материализовавшаяся вечность. Она длилась не только для него. Разве никто ее не замечал? Разве он один должен был уберечь ее от небытия? Перед ним по-прежнему плыл все тот же приведенный в медленное кругообразное движение пейзаж, по-прежнему виднелась лесная прогалина с одинокой елью и две хаты, то приближающиеся, то уплывающие вдаль. Все это было погружено в полный покой и держалось на поверхности сознания огромным усилием воли. Если бы можно было избавиться от этого напряжения, он мог бы стать свободным. Тогда он обрел бы убежище от страха, от боли, своей и чужой, от времени. Надежное, доступное в любой момент.
Усилие заключалось в осознании слова «по-прежнему», в стремлении ухватиться за краешек быстротечности. Он пробовал забыть об этом — видеть только луну, белые поля, одинокую ель среди леса, светлую трещину на стекле. И вот, словно подчиняясь его желанию, вращение мира за окном резко замедлилось, покачивание уменьшилось, интервал между встрясками увеличился, тишина росла, пока, наконец, продолжительный скрип не утвердил ее окончательно. Все застыло в неподвижности, и слышно было только далекое усталое сопение паровоза, напоминающее дыхание загнанной лошади.
Он повернулся в сторону купе. Венгр сказал что-то по-своему и опять показал ему на место напротив. Михал снова помотал головой и вдруг вспомнил слышанное когда-то венгерское слово.
— Kesenem [26], — сказал он.
И тут немец закрыл книгу, заложив палец между страницами. Он строго посмотрел на него, со справедливым возмущением, показывающим, что была совершена бестактность, исключающая продолжение и без того чрезмерной терпимости. На минуту он перевел взгляд на венгра, чтобы и ему выразить свое возмущение и неудовольствие, а затем спокойно, холодно, с ударением на каждом слове сказал:
— Jetzt steigen Sie aus [27].
Может быть, он не знал, что поезд остановился в открытом поле?
— Es gibt hier keine Station [28], — покорно возразил Михал.
Лицо немца окаменело, брови слегка нахмурились.
— Sie steigen aus! [29] — повторил он.
— Ja, ja — бормотал он, — bald. Auf der Station. Ich brauche ein biẞchen Zeit [30]. — Он с извиняющейся улыбкой показал на свои мешки.
Немец поднялся, грозно поблескивая очками.
— Sofort [31], — прошипел он.
Замок не поддавался. Михал нажимал на него, то медленно, то с нервной поспешностью. Дверь заклинилась и не открывалась.
Офицер стоял прямой, невозмутимый, с томиком стихов, как ангел с мечом в протянутой руке. Тишину ночи прорезал долгий дрожащий гудок паровоза. Венгр вскочил, стал помогать плечом. Они неуклюже возились, не глядя друг на друга и мешая один другому.
Вдруг раздался визг.
— Los! Raus mit den Pinckeln [32].
Чаша его терпения переполнилась. Дряблые щеки побагровели, короткие седоватые волосы как будто засверкали.
Венгр внезапно ухватился за ручку окна и опустил его. Купе наполнилось свежестью снега, леса, ночного неба.
— Los, los! Schnell! [33]
Венгр метался как угорелый. Он выхватил чемодан из сетки, потом мешок. Вещи летели в окно, были слышны глухие удары при их падении. Сейчас полетит портфель. Взяв в руку плохо завязанную коробку — он остановился. Они посмотрели друг другу в глаза. У венгра было несчастное лицо, сердитое от стыда. Губы его искривились в неопределенной гримасе глупого сожаления, вызывавшего сочувствие. Он был соучастником несчастья. Неловким движением подбородка он показал на окно. Поезд дернулся, медленно набирая скорость, и в это время дверь подалась. Михал успел взять коробку из рук венгра, прижал ее к груди. Земля уже убегала из-под ступеней. Во время прыжка он споткнулся об идущие вдоль путей провода. Холодный снег залепил ему лицо, забивая дыхание. Когда он поднялся, квадраты теплого желтого света на мгновение касались его, с каждым разом все непродолжительнее, а потом уплывали по белому откосу, унося с собой комфорт, раздумья, призрачную уверенность, что цель будет достигнута. Михал долго стоял на коленях, глядя на удаляющийся поезд, пока красный фонарь не исчез за линией леса. Тогда он поставил коробку на землю, встал и отряхнулся. Удары рукавиц о брюки разносились жалким эхом — эхом аплодисментов в пустыне.
— Вот так, — сказал Михал. — Вот так.
Он вынужден был смириться с чудовищным равнодушием мира. Он спустился вниз по насыпи за чемоданом, нашел погребенный во рву тюк с постелью. Опять связал его ремнем, перекинул через плечо и с сожалением подумал, что поезд уже на станции, а вслед за этим, что бессмысленно об этом думать.
Тропинка вдоль путей, протоптанная, по-видимому, железнодорожниками, была так узка, что хоть он и видел ее при свете луны, но то и дело сбивался, проваливаясь в снег выше щиколоток. Багаж мешал ему удерживать равновесие. Он шатался под его тяжестью.
Михал шел сгорбившись, с напрягшейся спиной, охватывая взглядом лишь маленький клочок белизны с более темной полоской посредине. Из-под мешка поочередно показывались носки сапог. Маленькие подъемы и понижения он ощущал по ритму своих шагов. Когда он останавливался, чтобы поправить ремень или стереть перчаткой пот с лица, окружающий мир тихо вспыхивал перед ним, каждый раз точно возникая из ничего. Но и тогда, открывшийся так внезапно, он казался нереальным. Сотрясаемый тяжелым дыханием, вслушивающийся в пульсирующий в ушах шум, Михал смотрел на этот мир безразлично, как на что-то находящееся за пределами его ощущений, и даже связь между собственной усталостью и этим пространством, все таким же однообразно огромным, доходила до сознания нечетко, в виде абстрактной и совсем несущественной мысли. Где-то далеко залаяла собака — слабым, теряющимся в пустоте голосом. Он остановился, чтобы вслушаться, и долго стоял, решив, что не должен двигаться дальше, пока доносится этот лай. Он сбросил вещи в снег и сел на чемодан. Холод сушил его лицо, понемногу пробирался в сапоги и под кожух. Приближающийся к насыпи лес был уже недалеко — смешанный, не очень густой, весь состоящий из сплетения белых прожилок и пятен. От него тянуло едва ощутимой кислотой преющих под снегом листьев.