Мотылек — страница 43 из 54

Сдерживая волнение, Михал идет быстрее. Из-за угла долетает каменное эхо шагов патруля.

Он застает мать уже в постели. Она сидит выпрямившись, с лицом, обращенным к двери.

— Мне стало как-то нехорошо, — объясняет она. — Я устроила себе отдых. Решила почитать в кровати.

— Ну, конечно. Правильно.

— Я все тебе приготовила. Сыр и хлеб. В кастрюльке немного брюквы, разогрей ее на плитке.

— Хорошо. Обязательно.

Михал садится за стол, жует кусок сухого белого сыра. Он слышит шелест переворачиваемой страницы, потом легкий протяжный вздох и через минуту ритмичное дыхание. Он на цыпочках подходит к кровати. Рука с книгой лежит на одеяле, мать спит с раскрытым ртом. Михал осторожно снимает с нее очки, кончиками пальцев робко поправляет упавшие на лоб волосы.

Он очень устал. Он с тоской поглядывает на свою уже постланную тахту в глубине комнаты. Ему жаль этих часов одиночества и тишины. Он гасит верхний свет, зажигает маленькую лампочку на столе и достает из шкафа толстый том «Истории искусств» Гаммана. Он читает о трудностях, которые испытывал Харменс Рембрандт ван Рейн, работая над своим «Ночным дозором». Этот отчаянный спор со старшинами цехов, с тупыми, почтенными мещанами, кажется ему тривиальным и бессмысленным. Он зевает, каждый абзац перечитывает по нескольку раз, потому что имена и факты вылетают из головы, не оставляя в памяти никакого следа. Наконец он понимает, что ничего из сегодняшних занятий не получится. Но все-таки ему не хочется прекращать их. Тогда он достает из ящика блокнот и черную клеенчатую тетрадь. С тревогой думает он о том, что сейчас ему будет стоить меньших трудов. Ему хочется описать свою встречу с ангелом на пустом рынке. Он пробует представить себе белую фигурку в короне, такой, как видел ее, покорно склонившейся над маленьким источником тепла. И тут он снова вспоминает о шоколаде. Оп тихо выходит в коридор, на ощупь находит карман висящего на стоячей вешалке кожуха. Под дверью кабинета отца Мачека виднеется тоненькая полоска света. Михал возвращается в комнату, кладет плитку шоколада на ночной столик возле матери. Он понимает, что этим он окончательно завершил сегодняшний день.

«Не буду писать, — решает он. — Поболтаю немного с Мачеком и лягу спать». Он берет со стола сигареты и снова выходит в коридор. Полоска под дверями гаснет. В этом кабинете Мачек спит и занимается. Его отец редко бывает дома. У него какие-то таинственные дела в городе.

Михал на цыпочках подходит к двери.

— Мачек, ты спишь? — спрашивает он вполголоса.

Через некоторое время до него доносятся заглушенные расстоянием слова:

— Входи быстрее и не зажигай свет.

Затемнение отодвинуто, длинный треугольник лунного света разрезает комнату, извлекает влажные блики из ручек кожаных кресел. Мачек стоит у окна.

— Посмотри, — говорит он.

В первый момент Михал видит только мозаику густых теней под деревьями.

— Там, на той стороне, — говорит Мачек.

На той стороне, напротив, из приоткрытых дверей парадного сочится желтоватый туманный свет. Отблеск его падает на гладкий верх черного автомобиля. Если пристальнее всмотреться, то можно увидеть перед радиатором полоску голубого света и дрожащее красное облачко под задними колесами. Машина ждет, можно себе представить ее приглушенное пульсирование.

— Видишь их?

Теперь Михал различает в тени, возле парадного, две неподвижные фигуры.

Вдруг желтый свет темнеет от движения каких-то теней. Идут. Первый — громадный верзила в тирольской шляпе и клеенчатом плаще. За ним изможденный мужчина в одном пиджаке, с руками, сложенными на непокрытой голове. Последними идут двое в больших черных шляпах с высокими тульями. Свет в парадном гаснет, все заливает темнота. Отчетливо слышен металлический стук дверцы, и машина медленно трогается с места, приседая и слегка похрапывая.

Мачек и Михал продолжают смотреть на замершую улицу.

— Черт, — говорит Мачек, — опять кто-то попался. Михал не отвечает.

— Черт. Сидишь тут, как мышь в ящике, — шепчет Мачек.

Они не могут оторваться от окна. Наконец Михал отходит, присаживается на подлокотник кресла.

— У меня к тебе просьба, Мачек, — неуверенно начинает он.

— Я слушаю.

— Знаешь, если у нас в доме будет что-то не того, ну, ты понимаешь, нужно будет установить какой-нибудь сигнал.

— А что? Уже чем-то попахивает?

— Да нет, ничего серьезного. Но некоторое время я должен быть начеку. Видишь ли, — добавляет он, — наше окно выходит во двор, а кроме того, я не хочу пугать мать.

Мачек на минуту задумывается.

— Хорошо, — говорит он. — В случае чего здесь будет стоять горшок с примулой.

— Спасибо тебе.

Мачек подходит и сильно, от всей души пожимает Михалу руку.

* * *

Приближалась весна — как всегда, полная надежды. Когда на рассвете он поднимал затемнение, небо вплывало в комнату жемчужной зарею. За окном виднелась деревянная галерейка, окаймлявшая двор с трех сторон. Лоснящиеся перила и покрытые облупившейся коричневой краской балясины были шершавыми от росы. Кирпичная стена напротив отделяла двор от монастырских садов. Он давно приглядел их как путь к отступлению. Лишь бы добраться до винтовой лестницы в конце галерейки. С нее одним прыжком можно перепрыгнуть на стену. Сейчас ветки деревьев набухали пурпуром почек, и по ним уже прыгали лоснящиеся веселые дрозды.

Он открывал окно, захлебывался чистым холодом, терпкостью и сладостью земли. Горький осадок городского дыма был лишь маленькой капелькой на дне этого утреннего бокала.

В воскресенье он ходил на прогулку с Терезой. В колеях загородных дорог отсвечивалось бледное небо, река была полноводная, темно-коричневая, шумела глубоким, торопливым голосом. Они не могли нигде сесть. Земля была пропитана водой, как губка. Они целовались, опершись о ствол прибрежной вербы. Возвращаясь домой, Михал смотрел на окно Мачека, не испытывая никаких предчувствий. Он не ожидал увидеть на нем горшок с примулой. У него было впечатление, что дело Клоса заглохло.

В течение зимы попался только связной Зыга. Его сцапали в поезде на маленькой станции недалеко от города — может быть, это была чистая случайность. Он пытался убежать и, к счастью, получил автоматную очередь в легкие. Умер в полицейской машине.

Для мертвых дело было окончено. Живым весна несла надежду.

Случалось, что в ясный, наполненный шелковыми дуновениями день Михал смотрел на конюшню, на тощих кляч, на тонущий в грязи и навозе двор, как на что-то ушедшее, что не имеет уже значения. И улыбался. Его смешило, что он притворяется, что каждое его слово, каждый его жест — только роль, от которой он может в любую минуту отказаться, от которой он уже, собственно, отказался.

Но разыгрывающаяся драма по-прежнему имела в себе достаточно мрачной страсти, чтобы не позволять слишком часто подобные парения.

Через гетто он теперь проезжал засветло. Лица за проволокой уже не были фосфоресцирующими пятнами. Они красноречиво говорили о полном своем опустошении. Черные рты дышали в дебрях растрепанных бород, глаза дико блестели.

Коридор между ограждениями значительно сократился. Маленькая треугольная площадь с фигурой божьей матери была сейчас за пределами гетто. В окнах убогих домов не осталось ни одного стекла. Разбитые двери валялись у порога или криво свисали с петель. Стекло хрустело под ногами людей в клеенчатых плащах. Они кружили на лестницах, исчезали в темных пастях ворот и снова появлялись, бросая на серые грузовики потертые чемоданы, стенные часы, охапки грязных постелей. Потом однажды здесь появились груженные тюфяками и плохой мебелью крестьянские возы. Новые жители получали во владение «очищенный» квартал.

— Как кончат с ними, примутся за нас, — говорили люди в трамвае.

Если утро было ненастным и холодным, такое предсказание принимали решительным молчанием. Но в погожие дни всегда находился какой-нибудь оптимист.

— Не успеют!

А трамвай набирал скорость и с сумасшедшим дребезжанием мчался через потерянные позиции, через территорию, уже отданную на уничтожение, вычеркнутую из всех списков надежды.

* * *

Без двух минут десять Михал небрежной походкой идет к скрещению аллей перед клумбой магнолий. Терраса летнего кафе демонстрирует в молодом солнечном свете желтые потеки на стене и ряд приземистых облупившихся колонн. Сложенные почерневшие стулья навалены беспорядочной грудой возле закрытых на железный засов дверей в кухню. По грязным мраморным столикам скачут воробьи. Чуть дальше, среди голых кустов, торчит гипсовая голова основателя театра. Она прикрыта шапкой голубиного помета, с нависших бровей свисают его мягкие сталактиты, на припухших щеках и на носу картошкой — белые полосы, каждая из которых кончается замерзшей каплей. Каменная скамья у памятника пуста. На нее падает косая полоска неяркого света, просеянного сквозь ветви больших деревьев, уже присыпанных мглой несмелой зелени. Где-то неподалеку шумит и звенит улица. На повороте у вокзала слышится тонкий веселый скрежет трамвая. Михал замедляет шаги, смотрит на скамью взглядом человека, которого охватило ленивое искушение отдыха. В левой руке он держит свернутую трубкой газету, а правой рассеянным движением гладит отворот расстегнутого полушубка. На самом краю пальцы нащупывают две твердые головки булавок, одну под другой. Он колеблется, медленно идет дальше, в сторону круглой клумбы. Вокзальные часы, которые ему видны отсюда, показывают без одной минуты десять.

У магнолии еще нет листьев, но уже тянутся вверх блестящие красно-коричневые почки. Некоторые начинают уже распускаться, и в трещинах кожуры виднеется розовость и белизна.

Приняв равнодушный вид Михал, прищурив глаза, оглядывается по сторонам. Двое солдат тащат под руки хохочущую толстую девку в порыжевшей меховой шубке.

— Vodka gut! [40]

— Urlaub ist Urlaub [41]