Переход от тропической растительности к саванне происходит постепенно: пальмы становятся все ниже, исчезают густота, плотность и кажущаяся непролазность зарослей, появляется все больше акаций и деревьев, похожих на баобабы, затем и настоящие гиганты баобабы возникают среди кустов в почтительном отдалении друг от друга, и вдруг обнаруживаешь, что мир вокруг тебя стал совсем иным: он проглядывается далеко окрест поверх высокой травы и низких деревьев. Припахивает горелым, а вот и запылали пожары. Горит саванна, сознательно зажженная крестьянами — здесь подсечно-огневое земледелие — либо воспламенившаяся сама. В ночи все это выглядит ошеломляюще красиво и тревожно. Порой, когда кругом уж слишком мощно гудит, трещит, лопается, стонет и языки пламени, подхваченные ветром, самостоятельно живут в черном пространстве, к сердцу подкатывает ужас…
Я проглядел момент, когда бетонная дорога сменилась грунтовой. Теперь каждая встречная машина укутывала нас облаком красной пыли, от которой было одно спасение — быстро закрыть окна и несколько минут мириться с духотой и жарой. Затем пыль рассеивалась, очищалась даль, и туда протягивалась лента красноземно-латеритовой дороги, уставленной по краям готическими термитниками.
Мне не забыть красных дорог Нигерии. Зелень склонявшихся над ними пальм и бананов, какаовых и зонтичных деревьев окрашена киноварью. В кюветах валяются запорошенные латеритовой пылью мертвые грузовики, реже — легковые машины. Иные погибли давно, сквозь их железные ребра проросла трава и молодые деревца, иные еще свежи окраской, издали кажется, что они прилегли соснуть, словно огромные усталые звери, и лишь вблизи обнаруживаешь, что сон их вечен. Иные совсем недавно были полны стремительного движения, они еще пахли бензином, как трудовым потом. А бывало, задранные к небу колеса тихо вращались, а шофер сидел на обочине, подперев голову руками.
Ночью, когда из-за края земли появлялось мреющее зарево, а затем два вертикальных луча, ощупывающих небо и вдруг упирающих прямо в тебя свою неукрощенную яркость, мы скромно сворачивали к обочине, пропуская мимо грохочущий распахнутым мотором громадный бензовоз. С такими лучше не связываться, они никогда не сворачивают, не сбавляют скорость, идут напролом и даже не остановятся, если сомнут тебя, как старую жестянку. Компании нужна скорость, нужно, чтобы доставка произошла в положенный срок. И потому жми, дави, сшибай или сам лети под откос! У компаний все высчитано, взвешено, учтено, в том числе и потери: выгоднее лишиться стольких-то машин в год, чем ездить с соблюдением правил, на ограниченных скоростях и дать обойти себя конкурентам. В случае летального исхода водителя и машину хладнокровно списывают в убыток. Следствия не ведется. За рулем автогигантов сидят худые, с красными воспаленными глазами нигерийцы. Они жуют орешки кола или траву, дающую искусственное возбуждение. Главное — не спать, держать скорость, прийти в срок, иначе — потеря работы, а хуже этого ничего нет. Вперед, вперед, не дать себя обойти!.. И мчатся мимо горящих лесов, мимо спящих и бодрствующих деревень, мимо придорожных базаров, мимо потерпевших аварию, по железу зазевавшихся машин, по костям зазевавшихся прохожих ко всему равнодушные, неумолимые, как рок, бронтозавры двадцатого века. И неизменно вслед за шелловским бензовозом сминает ночь бензовоз «Эссо». Они неразлучны. Где выросла бензостанция «Шелл», тут же станет и «Эссо». Соперничество, соединяющее эти равносильные компании, «сильнее страсти, больше, чем любовь»…
Днем встречные машины куда менее опасны, и можно не вглядываться так пристально и тревожно в даль, — речь идет, разумеется, о пассажирах, водителю надо быть все время начеку, если он не хочет превратить машину в памятник своей рассеянности. А ты отдаешь внимание бредущим по дороге людям: мужчинам в легкой одежде, иногда просто в шортах, обнаженным по пояс женщинам с поклажей на голове, стройным подросткам, пузатым малышам. Нигерийцы всегда в движении, их почти не увидишь отдыхающими; лишь на берегах мутных речек могут они сделать привал, но и тут не станут рассиживаться, а сразу войдут в реку, смоют пыль и пот и снова в путь. Нет ни конных, ни велосипедистов, и те и другие появятся позже, когда мы окажемся на севере, тяготеющем к арабскому быту.
Деревни попадаются довольно часто. Дома на юге четырехугольные, крытые сухой травой или пальмовыми листьями, напоминают украинские мазанки, только не белые, а красные; севернее дома имеют округлую форму, обнесенные забором из того же краснозема, они образуют усадьбу (здесь говорят: «компаунд») — обиталище одной семьи. В центре дом главы семьи, по правую и по левую руку — дома жен, хранилища кукурузы и овощей. В Нигерии — полигамия. Подобный семейный уклад экономически выгоден. Одну жену прокормить труднее, чем десять жен, — семейный колхоз сам себя кормит, справляется и с полевыми работами, и по домашности, и по торговой части. Работают и дети с самого раннего возраста. Живут на редкость дружно. Первая жена не пользуется никакими преимуществами, кроме тех, что дает возраст и дольшая близость к главе дома, а так — полное равенство во всем. И дети разных матерей любят друг дружку братской и сестринской любовью. Понятие семьи очень высоко стоит у нигерийцев, так же как и понятие родной деревни. В трудную минуту жизни нигериец, давно уже ставший горожанином, имеющий собственное дело и городской дом, бросает все и спешит на родину — в свою деревню, в отчий дом, к родному очагу…
В своих записях я несколько обогнал события и уже забрался в саванну, а между тем мы на двое суток задержались в Ибадане, самом большом городе не только Нигерии, но и всей Западной Африки.
Ибадан — столица Западного штата, где обитает народ йоруба. Город раскинулся по зеленым холмам. Известный нигерийский поэт Джон Пепер Кларк сравнил его с разбитой фаянсовой чашей, чьи осколки белеют в траве. Когда смотришь на Ибадан сверху, этот образ кажется очень точным, но вблизи «осколки чаши» утрачивают свою белизну. Громадные мусорные свалки бесстыдно вторгаются в городской пейзаж, перенасыщенный — даже по африканским масштабам — торговыми заведениями. Улицы — сплошные торговые ряды. Торгуют изделиями местных ремесленников: яркими тканями, национальной одеждой, обувью, соломенным плетением всех видов, кузнечными и гончарными изделиями, подделками под старину из бронзы, дерева, кости, а также старыми велосипедами, залатанными камерами и покрышками, радиотоварами, музыкальными инструментами и, конечно же, плодами земли: бананами, апельсинами, мандаринами, ананасами, манго, ямсом, бататами, маниокой, бобами, луком, чесноком, помидорами, огурцами, различными травами для приправ. Отдельно, ближе к станции железной дороги, расположена скототорговля; положив друг на дружку кроткие морды, покорно ожидают своей участи коровы и быки — с длинными рогами и безрогие, похожие на зебу горбиками, шейной складкой и миниатюрностью голов.
Мы были гостями Ибаданского университета, расположенного в нескольких километрах от города. Нигерийцы по праву гордятся Ибаданским университетом — крупнейшим и лучшим в стране, хотя в недалеком будущем университет Ифе обещает сравняться с ним по всем статьям. При англичанах здесь был скромный университетский колледж всего лишь на триста шестьдесят человек, теперь тут — город науки.
Здесь мы познакомились с поэтом, прозаиком и драматургом Волле Шоинкой. В настоящее время это едва ли не самая приметная фигура в нигерийской литературе. Шоинка известен далеко за пределами страны. Его книги выходят в Англии, в Лондоне ставятся его пьесы. Переводили Шоинку и у нас. Последняя его пьеса — «Урожай Конги» — стала событием для Африки. В Ибаданском университете Шоинка руководит драматической мастерской. Он сразу привлекает к себе внимание: высокий, костлявый, на вид очень молодой и, конечно же, бородатый; рубашка спущенным парусом полощется вокруг худого, плохо кормленного тела — плевать хотел Волле на свою телесную оболочку и на то, чем он в угоду мещанским условностям прикрывает наготу. Он весь в сфере духа. Он горит своими стихами, полными гейневского сарказма, а порой и раскаленного черного гнева; живет своим студенческим театром, только что поставившим «Урожай Конги», стремлением научить доморощенных артистов сценической речи; живет своим яростным отвращением к черному расизму, считающему белых вырождающейся, обреченной на гибель расой; живет любовью к свободе. Однажды он с двумя приятелями пытался произвести переворот, занял радиостанцию и два часа насыщал эфир призывами скинуть всех, кто мешает человеческой свободе. Но что он подразумевал под «человеческой свободой»?..
Волле Шоинка только что вышел из тюрьмы, где провел два года. Он не захотел нам сказать, что ему инкриминировалось. «Мне просто не везет!» — говорил он с добродушной усмешкой. «Шоинка раздражен тюремным заключением, — предупреждали нас. — Будьте с ним осмотрительны». Но мы не заметили никакого раздражения. «Подумаешь, тюрьма — я там пьесу написал!» Прямо-таки безмерное добродушие, но глаза у него странные, настораживающие — с желтоватыми белками.
Но чего же все-таки хочет Волле Шоинка? Свободы, свободы, свободы… Это так расплывчато, так неопределенно! Какая свобода ему нужна? Во всяком случае не та, что является осознанной необходимостью. Свобода ото всего, от какого бы то ни было принуждения, и прежде всего свобода для самого себя, полная, ничем не ограниченная свобода для чудо-человека, именуемого Волле Шоинка.
Совсем иное, куда более ясное, немного грустное впечатление произвел на меня другой известный писатель — житель Ибадана Амос Тутуола. В Англии он даже более популярен, чем Волле Шоинка. Эстетская критика пыталась объявить его африканским Кафкой и Джойсом одновременно. У него находили изощренный психоанализ, восхищались его дерзким новаторством, царственным пренебрежением к английской грамматике, смешением в его современных сказках реальности с потусторонним. Но оказалось, что этот новатор вовсе не отвергает грамматики и не издевается над английским правописанием, он просто неграмотен, потому что нигде не учился.