— Я родился в очень бедной семье, — рассказывал Тутуола, с виду очень старый, изношенный человек, хотя ему не больше пятидесяти, — и начал писать ради денег. Сейчас мои дела поправились, я получил здесь работу на радио и могу меньше писать. Я пересказываю сказки и разные историйки, которые слышал в детстве. Но я плохо помню их, часто перевираю… У меня духи ездят на автомобилях, а призраки говорят по телефону. Что поделаешь, я не умею так рассказывать, как наши старики. Но в Англии это проходит. — Он смущенно улыбается, показывая длинные белые зубы.
Разговор происходит в радиостудии. Мы интересуемся, кем работает Тутуола: редактором, литсотрудником, комментатором или просто диктором?
— Нет, кладовщиком. Я охраняю все это, — и он широко обвел вокруг себя рукой.
Жест приобрел несколько комическую величавость — вокруг не было почти ничего: голые стены, круглый стол с дыркой посредине, куда пропущен шнур микрофона, два-три колченогих табурета. Здесь или вовсе нечего было сторожить, или же Тутуола не усторожил. Пока я размышлял об этом, просунулась чья-то рука и забрала микрофон — последнюю ценность в охраняемой Тутуолой пустыне.
Мы спросили, над чем он сейчас работает.
— Да ни над чем, — последовал спокойный ответ. — Слишком жарко, я подожду сезона дождей.
Сказки Тутуолы вышли в Москве. В переводе они утрачивают речевое своеобразие — нельзя ведь, коверкая русский, создать эквивалент причудливому английскому Амоса Тутуолы, но поэзия, наивная поэзия чистой детской души ощущается. Наверное, правы и те, кто считает, что Тутуоле следовало бы писать на языке йоруба. Но кто его издаст, кто прочтет? Горожане читают по-английски, в деревнях грамотеев мало, а те, что есть, тоже обучены английскому.
Тутуола запер большим ключом кладовую пустоты и, шлепая огромными, разношенными туфлями под стать марокканским бабушам, пошел нас проводить. Мы сфотографировались на память, и сейчас передо мною на столе доброе морщинистое лицо этого — что бы ни говорили о нем другие, что бы ни думал о себе он сам — истинного художника.
Наше пребывание в Ибадане завершилось банкетом, устроенным местным отделением Общества дружбы. Это отделение самое значительное в Нигерии, и не только потому, что находится в крупнейшем городе страны, но и потому, что во главе его стоял вице-президент Общества, видный юрист и общественный деятель Огунтойе. Коренастый, плотный, все время словно приплясывающий, Комрид чиф настолько популярен как оратор, что даже ходят в суд специально послушать его. Поэт сказал: «Человек должен быть, как цирк» — так же праздничен, ярок, наряден, весел, дерзок, остроумен, смел и добр. Так вот, Комрид чиф не боится быть цирком. Его богато модулированный голос звучит то низко и грозно, то подымается до высоких звенящих нот, его толстая нижняя губа, продольно рассеченная мысиком яркого алого подбоя, то гневно вздергивается, то брезгливо выпячивается, то тянется в улыбке, ноги ходят ходуном, и в лад им поигрывают крутые плечи, когда он произносит свою, то и дело прерываемую аплодисментами и выкриками сочувствия речь. Он так объяснил, почему стал социалистом.
— Я не мог жить хорошо, когда другие живут плохо. Я не мог наслаждаться достатком, жирной едой, красивой одеждой, вкусным питьем, когда другие раздеты, разуты, голодны, истомлены. Я владею доходными домами — я отказался от денег, которые они мне приносили. Пусть люди живут бесплатно в моих домах. Я не стану наживаться на их нужде, потому что я социалист!
Говорил Огунтойе и о нашей стране. Полезно иной раз послушать о своем доме со стороны. Привычное не удивляет и не радует. А вот людей, только начавших строить свое государство, потрясают такие привычности, как всеобщая грамотность прежде неграмотной России, как дружба народов после веков царской политики угнетения малых народностей, погромов, резни, как всеобщая занятость населения, отсутствие безработицы, равноправие мужчин и женщин, бесплатное школьное обучение, возможность для всех получить высшее образование и — при господстве марксистского мировоззрения — свобода вероисповедания и прежде всего то, что за несколько десятилетий отсталая аграрная страна стала могущественнейшей индустриальной державой без всякой помощи, но зато с многочисленными помехами извне…
Обо всем этом говорил Комрид чиф, и стало понятно, откуда у представителя традиционной власти, пользующейся престижем и в наши дни, приставка «товарищ» к титулу «вождь».
А потом он разлил всем джину из бутылки с изображением английского джентльмена в красном — эту бутылку он хранил под мышкой, в складках агбады, — и провозгласил тост за дружбу.
Это так вдохновило Алима Кешокова, что в ответном слове он превзошел самого себя. Даже наш переводчик-виртуоз Виктор Рамзес вспотел, выискивая английские эквиваленты для русско-кабардинских метафор и образов дружбы, братства, сродства. К сожалению, память не сохранила затейливых образчиков горского красноречия. Помню лишь, что мне захотелось немедленно в бой, в последний, решительный, и погибнуть в бою, и чтобы склонялись надо мной знамена, и звучала музыка…
Ну, пора покинуть Ибадан. А мне так жаль, что я очень мало рассказал о нем. И даже не по главной линии, а так, о мелочах. Но ведь без мелочей и жизнь не в жизнь. И вот о двух малостях я все же расскажу, и пусть они окажутся по времени не на месте, приятно проявить власть над временем хотя бы в подобной чепухе. Оба случая произошли в первый день нашего пребывания в Ибадане.
Здание городского совета картинно стоит на холме, являя собой величественное бастионообразное сооружение с широкой каменной лестницей и круговой террасой вверху, откуда весь город как на ладони. У подножия лестницы разгуливал часовой в берете, а группа солдат азартно гоняла маленький желтый мячик. Виктор Рамзес едва успел сделать два-три снимка, как часовой решительно подошел к нему и… конфисковал аппарат. Без разговоров. По-военному — раз-два! Напрасно Рамзес умолял его вернуть аппарат, предварительно засветив пленку, суровый воин был непреклонен. Тогда мы пошли от общего к частному: напомнили ему о бескорыстной помощи Советского Союза в трудные для Нигерии дни, о наших инструкторах, обучающих нигерийских ребят летному делу, о значении литературы в деле взаимопонимания народов и наконец перешли к нашим скромным персонам. Но часовой не дал нам договорить и решительным жестом сунул аппарат Рамзесу. Тот хотел было открыть крышку.
— Осторожно! — сказал часовой. — Пленку засветишь. А снимать надо с террасы. Здесь снимки дерьмо, сверху все видней: полигон, радиостанцию, казармы, вокзал, аэродром. Пленки хватит? — спросил он озабоченно и по каменной винтовой лестнице повел нас наверх.
Там он познакомил нас со своим командиром, полным неги полуголым красавцем в шортах и с огромным пистолетом на боку, его приятельницей, прекрасной, как заря над Нигером, и тучным заместителем по строевой части. Все трое предавались блаженному послеобеденному ничегонеделанию и были от души рады нам.
— Москва!.. Москва!.. — гордясь своей осведомленностью, несколько раз хрипло, сквозь табачный дым, произнес красавец лейтенант.
Никто не поинтересовался, почему страж покинул свой пост. Рамзес отснимал все холмы и перспективы Ибадана, и лишь один объект ему не удалось снять. Когда он навел объектив на девушку, та стыдливо закрылась руками.
— Можно ее сфотографировать? — спросил Рамзес часового.
— Не знаю, — отозвался тот, — это не моя подруга. Обращайтесь к лейтенанту.
Лейтенант колебался, ему хотелось услужить гостям, но ведь сердцу не прикажешь. Глубоко вздохнув, он отрицательно повел головой.
— Не хочет, чтоб его девочку увидали в Москве, — прокомментировал часовой, — боится: отобьют…
А вечером мы пили виски с одним профессором-англичанином. Профессор с жесткой седой челкой и спортивной фигурой, этакий старый мальчик, долго вспоминал минувшую войну, участником которой он был. Для него, сказал он, человек определяется одним: участвовал ли он в борьбе с нацизмом. Если он оставался вне схватки или, как любят говорить, над схваткой, то грош ему цена, будь он хоть семи пядей во лбу. Из нас двое воевали, а третий тогда только появился на свет.
Профессор с чувством пожал нам руки и вдруг спросил — не с робкой интонацией подпольного миллионера Корейко, а решительно и прямо: «Как обстоит у вас в стране с проституцией?» «Плохо!», «Хорошо!» — ответили мы вразнобой, но имели в виду одно и то же — что проституции у нас нет. «Проституция — серьезный институт, — сказал он, — от нее нельзя так просто отмахиваться». И понес какой-то глубокомысленный вздор о значении проституции в обществе. «Проституция — это мое хобби», — сказал он в заключение. «Надо полагать, в теоретическом плане?» — уточнили мы.
В Ифе мы вновь оказались гостями ректора университета. Комплекс этого учебного заведения, еще не законченного строительством, решен в иных архитектурных формах, в еще более модернистских, чем в Ибадане. Все здания, кроме громадного театра, где проходил фестиваль искусств, компактнее, уютнее, изгнан даже малейший намек на казенность. Хорошо быть молодым и учиться в таком университете! Ректор, внимательный, предупредительный и незримый, как аксаковское Чудо лесное, отвел нам чудесный коттедж с эйркондишен, кухней и громадным холодильником, набитым провизией и напитками.
В Ифе у нас состоялась встреча с королем народа йоруба. Скажу прямо, давненько не встречался я с коронованными особами. Если исключить видение бельгийской королевы на пляже в Остенде четыре года назад — был шторм, королева не купалась, и ничего интересного не произошло, — то я вообще не видал живых королей. Вру, видел издали марокканского Хусейна в Рабате, когда тот ехал на молитву, но меня оттерла толпа нищих, и я разглядел только лошадь. А вот чтоб с глазу на глаз — такого не было. Да ведь надо же когда-нибудь начать.
Король жил во дворце на окраине города. Мы подъехали туда в сумерках и видели, как, вспыхнув на миг многоцветьем одежды в свете подвешенного к дереву лампиона, из-за угла дворца возникла стайка женщин и детей и сразу скрылась в тени, отбрасываемой стеной. Даже в коротком промельке сразу угадывалось, что эта группа принадлежит не к дворцовой челяди, а к родне короля. Его величество уже перешагнул за восемьдесят, но нас уверили, что мы видели его жен и детей.