рашнего слепца и трясуна. И он узнал меня и по-давешнему явил мне свое настоящее лицо.
Мы дружески поздоровались. Я глядел на него во все глаза, но не мог постичь тайны его нынешнего превращения. Он весь вытянулся, усох, ноги его были длинны и тонки, словно у паука. Как мог он отплясывать вчерашние пляски на этих мертвых, бескостных ногах? Новый образ требовал громадного труда и мастерства, но, верно, он не мог удовлетвориться раз найденной маской…
Мне о многом хотелось его расспросить, но я не знал языка. Улыбаясь друг другу, мы молча выкурили по папиросе, затем он двинулся дальше. Я смотрел ему вслед, он медленно полз по пыльной площади, еще далекий от цели, но уже весь в сборе, весь в образе, как перед выходом на сцену.
В Марокко нет национального театра, долгое владычество иноземцев задавило духовную жизнь народа, не тронув лишь религии. И сейчас где-то в Рабате, быть может у ворот Шеллы, быть может на залитой солнцем дворцовой площади, быть может в проулках медины, по-прежнему трясется в корчах или стелется по земле, вымаливая скудное подаяние, великий мастер перевоплощения.
На дороге
В этот ранний утренний час шоссе, ведущее из Рабата в Мекнес, было пустынно. Мы изредка обгоняли какой-нибудь старомодный, дребезжащий автобус или маленький, задыхающийся «ситроен», уступали дорогу грузовикам, везущим на бойню печальных бычков и сбившихся в грязно-войлочную груду овец. Но песчаная тропка, тянущаяся вдоль шоссе, жила хлопотной, напряженной жизнью. Там тряслись на крошечных осликах, сидя по-арабски на самом крупе, седобородые шейхи, горячили поджарых коней молодые всадники; навьючив остроухих мулов тюками с мятой, инжиром, песком для чистки медной посуды, неторопливо продвигались к базару главы семей, а их жены шагали сзади, овеваемые золотистой пылью, иные босиком, иные в темных от дорожного праха бабушах. Тропинка ныряла в пади, проложенные уже высохшими ручьями, взбиралась на бугры, но равнодушные к ее выкрутасам всадники сидели каменно-недвижно, будто изваяния, обратив вперед темные, чеканные лица. И никому из них не приходило в голову оглянуться на ковыляющую позади подругу, подбодрить ее хоть кивком, хоть взглядом.
Вскоре наш автобус завяз в гурте овец, пересекавшем шоссе. Тщетно орал шофер Хуан, тщетно размахивал посохом древний, пропеченный солнцем гуртовщик, овцы продолжали катиться через шоссе нескончаемым медленным валом. Пришлось Хуану выключить мотор, а мы, довольные передышкой, опустили стекла и высунулись наружу, в припахивающую мятой утреннюю свежесть.
По запруженной конными и пешими тропке, расчищая себе путь короткими гортанными вскриками, на черном муленке ехал молодой араб в красной феске, а перед ним, в покойном углублении мульей спины, сидела боком, свесив ноги в белых чистых бабушах, его жена. Полосатая джеллаба обтягивала узкое, девичье тело, под легкой оранжевой чадрой угадывалось маленькое, тонкое лицо, и горячо, юно сверкали над краем чадры большие, темные, жадно-удивленные глаза.
Араб в красной феске улыбался радостно, застенчиво, счастливо и покаянно. И под стать улыбке празднично и виновато влажнел его молодой доверчивый взгляд. Этот взгляд и эта улыбка словно говорили: «Я знаю, что поступаю глупо, вызывающе, неприлично, и все разумные люди вправе меня осудить. Но что делать!.. Вы же видите, какая она, разве можно в чем-либо ей отказать? Да, я безумен, но если бы вы знали ее, как знаю я, вы бы не судили меня так строго!..»
Поравнявшись с нами, он задел нас взглядом своим и улыбкой и чуть приосанился, ибо мы все равно ничего не смыслили ни в этикете, ни в обычаях предков и перед нами ему нечего было извиняться в своей пусть стыдной, но такой понятной слабости.
Автобус взревел, тронулся, и облако пыли, взметнувшееся из-под колес, поглотило влюбленного всадника и его жену.
Ремесло
Квартал ремесленников начинался сразу за старинным зданием медресе. Там работали медники, жестянщики, чеканщики, ткачи, столяры, гончары.
Внутренний дворик медресе был загроможден строительными лесами. На лесах трудились каменщики и штукатуры. А в углу дворика, сидя на земле, пожилой мастер в пропыленном халате заготовлял ромбовидные пластины для восстановления мозаики, местами осыпавшейся со стен. Он вырубал их из керамической плиты бледно-зеленого цвета. Он клал на плиту шаблон и обводил его заостренной щепочкой, которую предварительно обмакивал в чернила. Я никогда не видел таких странных чернил: на газетном листе лежала горкой какая-то фиолетовая кашица. Затем маленьким плоско заостренным обушком он тюкал по чернильному контуру и за десяток ударов отделял от плиты очередной ромбик.
Я стоял близ него очень долго, но вначале не отдавал себе отчета, чем так завораживает его простая работа. А потом меня пронизало ощущение чуда: каким острейшим, наметанным глазом, какой твердой рукой, какой устремленностью надо обладать, чтобы так вот, точно, попадать с замаха обушком по линии рисунка. Ошибись он хоть на полмиллиметра — и пластина не ляжет в мозаичный узор на плоскости стены. Но мастер не знал ошибок: в мгновенном, неощутимом со стороны прицеле острое лезвие обушка всегда находило линию. И я подумал о своем ремесле. До чего же часто бьешь не в линию и до чего легко прощаешь себе неточность, в ложной уверенности, что достоинство узора в целом искупит мелкие промахи.
…Чеканщику не было двадцати, на нежно-юношеских щеках его курчавилась редкая мягкая борода. С помощью зубила и молотка он наносил узор на большой плоский медный круг. Чеканщик лишь начинал путешествие по золотисто-сверкающей глади, и путь ему предстоял немалый, судя по лежащему у его ног уже готовому блюду. Как замысловат, как щедр был украшающий его рельефный узор! Трудно было поверить, что это сказочное плетение складывается из тех простеньких линий, которые сейчас возникают под зубилом. Я обратил внимание на своеобразный ритм работы молодого чеканщика. Два сильных, резких удара молотком по зубилу чередовались с двумя слабыми, холостыми ударами по верстаку. Я спросил, зачем нужны чеканщику эти пустые удары? Чтобы оставаться хозяином своей руки, сказали мне. Иначе рука выходит из повиновения и сама ведет мастера, а она слепа.
«Запомни, — сказал я себе. — Не доверяйся скользящему бегу пера по бумаге, принимая обманчивую легкость за вдохновение. Сомневайся в каждом третьем слове, ведь рука слепа…»
…Маленький толстенький гончар, заметив, что за ним наблюдают, стал играть с комком мокрой глины, который он только что шмякнул на гончарный круг.
Под его широкими ладонями мгновенно строились и разрушались, чтобы тут же зажить в новом образе, самые различные изделия: от простого горшка до изысканной вазы. Вот он в несколько легких касаний вытянул узкий, высокий кувшин. Вдавил кулак в его горло и медленно утопил руку в кувшине, наделив его полостью. Вдруг он резко, грубо смял ладонью его стройное тело и мгновенно, одним касанием, превратил глиняную лепешку в тарелку, просуществовавшую не больше времени, чем нужно, чтобы узнать ее. Ладони гончара чуть поласкали бока тарелки, и она стала чашей, из чаши родился пузатый, с узким горлышком сосуд для хранения воды, вмиг ставший плоским блюдом; ладони повлекли вверх края блюда, и на гончарном круге выросла ваза. Ритмично двигалась нога в разношенном шлепанце, вращая гончарный круг, и чуткие руки без видимых усилий создавали все новые и новые предметы.
«Так владеть формой! — с завистью думал я. — Так легко и совершенно подчинять себе бесформенный, грубый материал!.. Да хватит ли всей жизни, чтобы стать настоящим ремесленником в своем литературном цехе?..»
О простоте
Сад был расположен амфитеатром. Один широкий уступ отдан розам: красным, белым, чайным, другой — лилиям, третий — махровым гвоздикам, четвертый — синим неведомым мне цветам. У подножия амфитеатра росли финиковые пальмы и грейпфрутовые деревья с плодами крупными, как футбольные мячи. Сад продольно рассекали аллеи кипарисов с круглыми кронами; кверху тянулся желтый бордюр мимоз. От крепкого, пряного запаха ломило виски.
Над садом, за кустами мимоз, пестрели полосатые зонты летнего кафе. Позади кафе возвышалась стена, увитая гирляндами красных и лиловых бугенвиллей, а слева, над круглым кирпичным колодцем, возвышалось могучее деревянное сооружение, приводящее на память взлеты жюль-верновой фантазии о двигателях будущего. Человек, несведущий в технике, я не смогу точно описать это невероятное создание изощренного технического гения. Тут были деревянные зубчатки и приводные ремни, обитый медью ворот и огромное, метра три в поперечнике, колесо, костлявые плечи рычагов напоминали скелет птеродактиля. Когда я пытался представить, что за что цепляется, что чем приводится в движение, у меня начинала кружиться голова.
Длинное коромысло соединяло могучий и странный механизм с двигателем: крошкой осликом, бурым, в желтых подпалинах, с обвислыми ушами. Ослик был обряжен причудливо, под стать машине, которую он приводил в действие. Его шея несла громоздкое ярмо, сцепленное с коромыслом системой веревок и кожаных ремней, а на каждый глаз у него была надета маленькая остроконечная соломенная шляпа. Эти шляпы повторяли в миниатюре мексиканское сомбреро, только с более вытянутой, острой тульей и более узкими полями. Шляпы были прикреплены тесьмами к матерчатому затыльнику между его ушей.
Вот здорово! Вместо того чтобы завязать ему глаза или надеть шоры, придумали такое изящное, простое и удобное приспособление: соломенные шляпы для глаз.
Если ослик был двигателем, то горючее находилось в темной костлявой руке старика погонщика, облаченного в грязнейший белый халат: это была длинная лоза с размочалившейся на конце тонкой зеленоватой корой. Древний, как доверенный ему механизм, старик в отличие от него являл совершенную простоту: кроме халата на нем были лишь шаровары да полотенце, кое-как обмотанное вокруг голого черепа.
Один из наших туристов прицелился в ослика фотокамерой. Старик погонщик злобно выругался и ударил ослика палкой, — видимо, он опасался «сглаза». Ослик перебрал тонкими ножками и дернулся вперед. Что-то грохнуло, взвизгнуло, треснуло, вздернулись к небесам костлявые рычаги и рухнули вниз, заурчал, тускло отблеснув медью, ворот, впились друг в дружку гнилыми челюстями зубчатые передачи; крутануло восьмерку огромное колесо; ослик двинулся своим круговым путем, который ему сослепу представлялся путем в неведомую даль, запрыгали на глазах соломенные шляпы. Сооружение затряслось, заскрипело, застонало, на миг почудилось, будто оно хочет взлететь ввысь во всей своей грозной неуклюжести, однако в следующий момент оно сделало попытку рухнуть в колодезь и тут же снова встопорщилось, и по желобку побежала тонкая струйка мутноватой воды.