А вот встретились две кобылицы в сопровождении крошечных сыновей. И как же презрительно фыркнула одна из них, глядя на ушастого сынишку другой! А той и горюшка мало, что судьба наградила ее муленком, пусть ушастый, пусть головастый, все равно свой…
Когда орет осел, исчезают все остальные шумы. В этом крике — скрип колодезного ворота и безутешное рыдание, что-то таинственное и что-то от неживой материи.
Я оглянулся. Могучий крик исходил от дымчатого ослика с облезлым хвостом. Рядом в пыли простерся белоснежный шейх. Еще раз-другой икнув, ослик смолк. Шейх стал на ноги, отряхнулся и с красными от ненависти глазами приблизился к ослику. Схватив его за короткую гривку, он занес ногу, но ослик тут же шагнул в сторону, и шейх едва не растянулся снова. Он стал яростно колотить ослика по бокам палкой, а тот стоял, понурив кроткую голову, и только поводил ушами да изредка дергал кожей.
— Мухаммед!.. — кричал шейх, избивая ослика. — Мухаммед!..
Я думал, он призывает на помощь пророка, но вскоре весь базар подхватил:
— Мухаммед!.. Мухаммед!..
И тут, покачиваясь на своих кривых ногах, подошел объездчик арабского коня и мула — парень с курчаво-жесткими волосами. Он взял из рук шейха палку и, зайдя сзади, вскочил на круп ослика. Бедный ушастый дурачок напрасно думал продолжить свою упрямую игру. Первый же меткий удар между ног бросил его вперед, он закинул морду, как всегда делают ослы, не желающие слушаться повода, но щелчок палкой по ноздре напомнил ему о покорности, а другой — между ушей — наладил на прямой путь. Кривоногий всадник заставил осла трусить то прямо, то по кругу, быстрее и медленнее, круто поворачивать, останавливаться и сразу бежать вперед. Теперь он ударял его довольно редко, лишь размахивал палочкой, приводя в гармоничное сочетание все части непокорного ослиного тела, управляя ими, как дирижер оркестром. Затем подвел к шейху укрощенного ослика…
Как только солнце набрало силу, базар стал быстро пустеть. Почуяв распад торжища, нищие гуртом устремились к воротам: калеки — энергично работая костылями, слепцы — цепляясь за плечи друг друга, ползуны — извиваясь на земле с проворством ящериц. Следом затрусили всадники на мулах и осликах, по-арабски сидя на самом крупе, конные статно держались в расшитых седлах, владельцы верблюдов плыли в выси, на острие верблюжьего горба, и валом валила пешая толпа. Все так же щедро одаряя утро блеском, звоном и красками, прошел водонос с пустым плоским бурдюком за спиной.
И тоже пешком шел курчавый парень, Мухаммед, так лихо скакавший на коне, так властно побеждавший упрямство ослов и мулов. Лучший всадник торжища оказался пешеходом. Ему было недалеко. Шагах в пятидесяти от базара с края дороги стояла жаровня, на которой жарят каштаны. У жаровни вертелся мальчишка лет десяти, тоже очень черный и кудрявый. При виде Мухаммеда он немедленно покинул свой пост, а Мухаммед обвязался серой мешковиной и стал у жаровни. Минул час, когда он был талантлив, удачлив, нужен, когда жил во всю полноту души. Теперь до следующего базара его странный дар подчинять себе живые существа, извлекать из их тел скрытый запас быстроты никому не понадобится. Праздник кончился, начались будни.
Две встречи
Священный город Мулай-Идрис напоминает верблюда: он так же горбат и в нем так же не отыщешь ни одной прямой линии. Прогулка по его узким, кривым улицам состоит сплошь из подъемов и спусков. Только что карабкался ты по булыжной мостовой вверх и вот уже с опасностью для жизни спускаешься, вернее, катишься по крутой, с каменными обшарпанными ступеньками лестнице вниз. Ослы тут тоже обучены ходить по лестницам, и вызывает удивление ловкость, с какой длинноухие верхолазы штурмуют ступенчатые подъемы.
Священный город обязан своим именем и своей судьбой Шерифу Мулай-Идрису, праправнуку Али, зятя пророка. Это он в восьмом веке основал первое мусульманское королевство на земле нынешнего Марокко со столицей, которой дал свое имя. Из Мулай-Идриса ислам распространился по всей стране. Святилище, в котором покоится прах Шерифа, служит местом ежегодного паломничества. Тогда Мулай-Идрис становится ареной религиозных празднеств. Это единственное развлечение для жителей города: святость места обязывает их жить аскетично и нудно, в предельной верности всем обременительным законам и предрассудкам мусульманской религии. В будний день Мулай-Идрис самый тихий и неяркий из всех марокканских городов, в каких мне довелось побывать. Даже мертвый Волюбилис кажется живее этого города-мечети. Закон запрещает неверным находиться в городе после захода солнца, но мне думается, что и без этого закона редкий приезжий захочет пробыть здесь лишний час.
При всем том город очень живописен, когда глядишь на него со стороны, со склона ближайшего холма: его белые здания заполняют скалистую чашу, образуемую двумя горами.
Святость, разлитая над городом, не мешает его жителям широко и прибыльно торговать оливковым маслом. Склоны окрестных холмов покрыты оливковыми деревьями. Когда идешь городом, в нос тебе поминутно ударяет приторно-душный запах свежеотжатого масла, а возле темных подвалов, где грохочут прессы старинных давилен, высятся горы жмыха.
Однажды в Марокко произошло массовое отравление оливковым маслом, народная молва дружно указывает на священный город как на источник бедствия. Но жители Мулай-Идриса яростно отрицают, что именно им пришло на ум удешевить производство оливкового масла за счет некоторых промышленных отходов. Дело темное…
И вот, когда мы шли пустынной и мрачной, с облупившимися домами улицей, из какого-то проулка навстречу нам вынырнул молодой араб, одетый так роскошно, словно он собирался на светский раут. Темный, ультрамодный вечерний костюм красиво облегал его высокую стройную фигуру, белый крахмальный воротничок, такой тугой, что мог бы служить метательным оружием, сжимал смуглое горло, перерезанное узкой бабочкой одной расцветки с платочком в кармане пиджака, на ногах у него были остроносые мокасины из юфти, короткие узкие брюки без манжет высоко открывали черно-серебристые носки со стрелкой.
Где-нибудь в Касабланке или в Рабате его вид не вызвал бы удивления, но здесь он был странен и неуместен, как жираф на скотном дворе. Тут и вообще-то никто не носит европейского платья, горожане одеваются во что-то серое, тусклое; лица женщин тут не просто прикрыты чадрой, а похоронены в глухих покровах, и черные глаза кажутся продолжением черной ткани. Он был вызывающ и, конечно, сознавал это. Поравнявшись с нами, он, видимо, уловил произведенное им на нас впечатление и улыбнулся одними глазами, блестящей голубизной белков.
Он встретился нам еще дважды. Раз он широко, размашисто сбегал с лестницы, другой — шагал серединой улицы под хмурыми взглядами владельцев маленьких лавок, под боязливыми взглядами женщин и восторженными — подростков. И глаза его улыбались дерзко и чуть напряженно.
…На огромной площади перед марракешским базаром ежевечерне происходят народные игрища и гулянья. Здесь показывают свои однообразные чудеса заклинатели змей, гадальщики с дрессированными варанами. Из окрестных деревень, с гор Атласа, спускаются сюда артисты-любители: плясуны, музыканты, чтецы и рассказчики старинных легенд, доморощенные клоуны и акробаты.
Здесь сквозь стекла стереоскопов можно увидеть памятники архитектуры и непристойные картинки. Бойко идет торговля леденцами, жареными каштанами, лепешками с патокой, мороженым, а водоносы едва успевают наполнять свои бурдюки у ближайшей колонки.
Вокруг каждого артиста толпа образует круг, и вся площадь поделена на большие и малые круги. Особенно интересно наблюдать площадь из летнего кафе, расположенного на плоской крыше отеля. Тут всегда полно туристов. Сидя за оранжадом и кока-колой, они часами любуются яркой, суматошной жизнью площади. Отсюда видно и двужильных танцоров, работающих без антрактов, и неутомимых музыкантов и акробатов, и двух клоунов, что без устали награждают друг друга пинками, колотушками, зуботычинами. Они так оборваны, измождены и жалки, эти два паренька с размалеванными лицами, так унижают друг друга, что, глядя на них, самый последний нищий испытывает прилив чувства собственного достоинства.
А вот акробаты, танцоры и музыканты показывают подлинное народное искусство, тут все без обмана. Стройны и мускулисты полуобнаженные бронзовые тела силачей-акробатов, легки, воздушны танцоры, в совершенстве владеют своими примитивными инструментами музыканты…
На террасе появляется заклинатель змей: пожилой человек в пропыленной белой одежде, с умным усталым лицом и длинными седыми косицами. Он достает из деревянного ящика кобру, дразнит ее, заставляя выпускать тонкий, трепещущий язычок и раздувать ромбом горло. Он подносит ее близко к своему лицу, закинув голову, кладет на лоб и терпеливо ждет, пока туристы щелкают затворами кинокамер. После этого он водворяет кобру обратно, а из другого ящика, побольше, достает толстую, довольно короткую серую змею. Змея кажется дохлой, и заклинатель с покорно-усталым видом пытается пробудить в ней искру жизни. Наконец змея делает несколько вялых движений коротким толстым телом и раскрывает пустую пасть. Тогда он обвивает ею свою жилистую шею и опять ждет, пока его отснимут. Затем опускает змею в ящик и собирает со зрителей деньги. Спустя несколько минут заклинатель, задвинув ящики со змеями под столик, освежается кока-колой.
И тут возникла на террасе кафе молоденькая арабка в белой льняной одежде, в туфлях на высоком каблучке, с лакированной сумочкой под мышкой. На крыше было ветрено, и легкая темная чадра колыхалась, порой так плотно обтягивала лицо, что можно было прочесть нежные, точеные черты. Молодая женщина заняла крайнее место у барьера, что-то коротко сказала официанту и вдруг быстрым, хищным движением сорвала с лица чадру, скомкала черный шелковый лоскуток и спрятала в сумочку. Она склонилась над перилами и будто метнула в площадь, в толпу свое нагое маленькое фарфоровое лицо, затаенно торжествующее, разрумянившееся под смуглотой.