Моя АНТИистория русской литературы — страница 22 из 64

Таким образом, самые «жестокие таланты» русской литературы Достоевский и Леонтьев, в сущности, тоже выглядят сегодня наивными утопистами. Что касается меня, то я вообще никогда не понимала, почему практически все существующие на сегодняшний день антиутопии в той или иной степени носят морально-этический, а не эстетический характер. Настоящая антиутопия, по-моему, еще не написана, так как к морали она никакого отношения не имеет и должна называться «Власть уродов» или как-то в этом роде. Впрочем, кажется, именно такую антиутопию и пишет теперь сама жизнь.

Короче говоря, сегодня, в конце XX и начале XXI века, можно с уверенностью констатировать, что уродство очень скоро окончательно погубит мир. И осуществится это при помощи деятельности «подлинных антиэстетиков», которые при любых условиях, в любых жизненных ситуациях будут тупо обделывать свои дела, ничему и никому себя не противопоставляя, а, наоборот, всячески подстраиваясь под обстоятельства. На этот счет ни у кого не должно быть никаких иллюзий, так как альтернатив данной перспективе, в сущности, нет никаких, и чем больше претенденты на роль эстетов будут грузить себя всевозможными проблемами и отвлекаться на всякую чепуху, тем скорее все это осуществится.

Помню, давно, уже, наверное, лет пятнадцать назад я купила в «Букинисте» старое издание Апухтина, кажется, 1905 года, своего рода собрание сочинений в одном большом томе, так как там были и стихи и проза. Книга была не в очень хорошем состоянии, отсутствовали некоторые страницы, а конца вообще не было, поэтому и стоила она не так уж дорого Но я все-таки ее купила, так как стихи Апухтина мне раньше, еще в школе, нравились, а его прозу я не читала, и мне было интересно ее почитать. Я даже сходила в библиотеку, переписала там от руки недостающие страницы, а затем отпечатала их на машинке и вставила в книгу – туда, где они должны были находиться изначально. А потом решила отдать ее в переплет – но не в переплетное ателье, где у меня незадолго до этого украли старое издание Ходасевича, да еще на меня же и наорали – а частнику, чтобы ничего не потерял и все сделал как можно лучше. В газете я нашла объявление, позвонила и договорилась о встрече.

В убогой комнатушке в коммуналке на Суворовском проспекте меня встретил смуглый темноволосый мужик, внешне очень похожий на хачика, и говорил он тоже с небольшим южным акцентом. Он внимательно меня выслушал, все кивал мне, кивал, а в конце заломил какую-то несусветную цену, но торговаться я не стала, постеснялась.

Однако когда я пришла получать заказ, этот хачик, едва я переступила порог, торопливо пихнул мне книгу в ярко-красном, грубо сделанном переплете, страницы были обрезаны криво, те, что я напечатала на машинке и вставила, торчали, некоторые страницы даже были перепутаны местами – я чуть не заплакала от жалости к безнадежно испорченному изданию. А этот придурок, пока я рассматривала книгу, сюсюкал с уродливым голым младенцем, распеленутым на кровати, рядом умильно улыбалась его жирная жена. Я пыталась объяснить ему, что он сделал не то, о чем мы договаривались, но он смотрел только на своего отпрыска, беспорядочно сучившего кривыми красными ручками и ножками, и, судя по всему, даже не думал слушать мои претензии: его интересовали только булькающие звуки, которые издавал младенец. Правда, в конце концов он все же повернулся ко мне и доверительно сообщил: «Это я все ради своего сыночка работаю. Я теперь должен деньги зарабатывать, ведь у меня сыночек родился!» Очевидно, сыночек родился именно тогда, когда он переплетал моего Апухтина – неделю назад здесь я никакого ребенка не видела. Был только хорошенький рыжий кисуник с белой мордочкой, который сидел на столе и вылизывал свою шерсть. Из-за этого кисуника, собственно, я и торговаться с этим придурком не стала, оставила ему книгу, которую он так безжалостно испортил.

К чему это я?.. А к тому, что если человек хочет что-нибудь сделать в этом мире, то ему нужно хотя бы не размножаться. В противном случае он если не себя, то любое дело обязательно загубит, наподобие того, как этот олигофренческий хачик испортил мне книгу Апухтина. А большего от современного человека, по-моему, требовать просто глупо! Несколько раз, кстати, я наталкивалась в разных современных критических статьях на разоблачительные попытки отождествить практически любые проявления эстетизма с гомосексуальностью. И должна признать, что в подобных наблюдениях действительно есть доля истины. Гомосексуалисты хотя бы не размножаются, и то хорошо. Поэтому они и могут себе позволить хоть какие-то прихоти и красивые жесты, в отличие от остальных людей, особенно тех, что плодятся, как тараканы. И потом, гомосексуалист всегда невольно является как бы немного женщиной среди мужчин и, наоборот, мужчиной – среди женщин, то есть он, пожалуй, как никто другой сегодня все еще подпадает под определение эстетизма, предложенное Леонтьевым, причем для этого ему даже совсем не нужно напрягаться: слово «должен» ему не подходит – он может оставаться эстетом и при этом спокойно обделывать свои дела, идти в ногу со временем, конкурировать с «антиэстетиками» и т. п. Хотя, конечно, в то время, когда я впервые прочитала стихи Апухтина, я вообще об этом не задумывалась и не догадывалась, естественно, почему это Чайковский так часто писал романсы на его стихи – это только потом до меня дошло.

Позднее я как-то случайно натолкнулась на могилу Апухтина на Волковском кладбище и даже цветок ему положила – белую розу… Правда, я тогда хотела найти могилу Блока и отправилась на Волковское кладбище, но почему-то пошла в обход и все брела вдоль речки Волковки – а она все не кончалась – по каким-то рытвинам, буграм, чуть не свалилась в речку в одном месте, состояние у меня было какое-то ненормальное, как будто заблудилась в трех соснах. Весь окружающий мир виделся мне жутким и враждебным, поэтому я даже у прохожих боялась спросить, у них у всех были такие мрачные злобные хари.

Помню, однажды я отправилась в Москву за бельгийской визой. И вот ранним утром на Ленинградском вокзале, совершенно не выспавшись, я спросила у какой-то жирной бабы, где здесь находится бельгийское посольство. А она с видимым наслаждением и радостной готовностью отправила меня на станцию метро «Тимирязевская». Я тогда плохо знала Москву, села в метро и поехала, как зомби, хотя уже по дороге почувствовала что-то неладное: какое-то животное чутье мне подсказывало, что не может посольство располагаться так далеко от центра. К счастью, у меня хватило ума уточнить эту информацию у пожилого бородатого мужика в очках. Выяснилось, что ехать нужно было совсем в другую сторону, а та сука специально отправила меня в ложном направлении. В общем, я сразу вернулась обратно и успела как раз к открытию. С тех пор я дорогу предпочитаю ни у кого не спрашивать, особенно у баб, ну разве что в самом крайнем случае.

Вот и тогда, на Волковском кладбище, мне казалось, что меня кто-то отправил не туда, что это не здесь, я ничего не найду, но я все равно тупо и упорно брела вдоль этой речки и в конце концов-таки нашла вход на кладбище и Литераторские мостки, и могилу Блока – новенькую, с блестящими золотыми буквами и корзинами цветов, кажется, даже венки от городской администрации там были. На самом же деле настоящая могила Блока находится на Смоленском кладбище под огромным дубом, а на Литераторские мостки его перенесли только через двадцать лет после первых похорон, и к тому времени там, скорее всего, и праха даже не осталось, ну, может быть, какие-нибудь жалкие косточки. Просто большевики любили все систематизировать и упорядочивать, вот и решили всех писателей собрать в одном месте, для удобства: раз уж ты пришел на Литераторские мостки, то все писатели должны быть здесь, тем более Блок – автор революционной поэмы «Двенадцать». Я взяла с собой белую розу, но когда об этом подумала, то решила вдруг положить эту розу на могилу Апухтина, которую неожиданно заметила неподалеку и на которой цветов совсем не было. А к Блоку мне пришлось идти отдельно.

Глава 13Ускользающая красота


До самого последнего времени в русской литературе присутствовала четкая дихотомия, которая даже была в чем-то сродни христианскому делению на этот и иной мир, Царствие Небесное и Ад… В школьные программы, например, писатели попадали как бы за грехи, а точнее, за те или иные эстетические просчеты. И чем больше было таких «грехов» на душе писателя, тем больше места ему уделялось в учебнике литературы, тем обширнее становились посвященные ему статьи в литературных энциклопедиях. Стоило только, к примеру, желчному и всегда ненавидевшему все советское Бунину слегка «расслабиться» и отозваться с похвалой о натужной поэме Твардовского «Василий Теркин», как он тут же удостоился девятитомного собрания сочинений. В СССР Бунину простили все, включая «Окаянные дни», и этот в общем-то довольно камерный писатель тоже очутился в школьной программе, во всяком случае, его рекомендовали старшеклассникам для внеклассного чтения. Хотя, на мой взгляд, эта «счастливая» метаморфоза, произошедшая с Буниным, явилась прямым следствием его старческого маразма. Бунин в старости, признающийся в любви Твардовскому, чем-то напоминает мне дряхлеющего Вертинского, жеманно исполняющего под фортепьяно песни на стихи советских поэтов в провинциальном театре советской эстрады. Образец дурного вкуса!

Выпускники советских школ, воспитанные на подобном курсе литературы, мне кажется, не нуждаются ни в каком Законе Божьем, так как интуитивно они и без того всегда будут испытывать глубокое недоверие ко всему посюстороннему: школьным программам, признанию, энциклопедиям, премиям и прочим атрибутам суетного тленного мира. Коммунисты, видимо, сами того не желая, сделали все возможное, чтобы привить устойчивое отвращение ко всему этому душам людей! Лично я невольно ловлю себя на мысли, что до сих пор воспринимаю школьную программу не иначе, как ад для писателя, а литературную премию – как суровое испытание, и может быть, даже наказание, хотя мой разум этому и противится, но я ничего не могу с собой поделать. Более того, я, кажется, могла бы продолжить начатую мной аналогию между литературой и христианством и дальше – сравнить литературное произведение с человеческим телом. И тут, в этом отношении, я тоже не могу избавиться от ощущения, что любые признаки посюстороннего признания как бы обрекают литературное произведение на преждевременное гниение после смерти автора, и наоборот: чем более спорным, сомнительным, рискованным, с точки зрения большинства людей, это произведение является, тем больше у него шансов стать вечным и нетленным. В общем, все почти как с мощами святого… «Почти», но, видимо, все-таки не совсем, так как в таком понимании литературы нет и малейшего намека на мораль или там нравственность, – более того, автор, желающий сделать свое произведение бессмертным, вполне может прибегнуть к самым рискованным с точки зрения морали и нравственности приемам. Сад, Жене или Берроуз очень мало напоминают христианских святых. И вообще, писатель, уличенный при жизни в симпатиях к чему-нибудь крайне одиозному, например фашизму или антисемитизму, тоже, по моим наблюдениям, получает неплохие шансы на Вечность. Что бы там ни говорили, но эти рискованные пристрастия являются проверенными «прививками», предохраняющими творческое тело творца от быстрого гниения. Признаюсь, я пока сама не до конца понимаю природу этого явления, поэтому просто ограничусь констатацией факта.