ниев расплодилось бы слишком много. Короче говоря, в результате, борясь за выживание и вступая во всевозможные компромиссы, писатель как бы все время идет по крыше, может даже приближаться к самому краю, а потом еще всего один шаг – и всё, писателя больше не существует! Происходит полный энтропийный распад всего его творчества, равносильный смерти!.. Блок это понимал, и не просто понимал, а этим жил и, судя по всему, испытывал вполне ощутимый физически ужас от приближения к какой-то, вроде бы совсем незримой, последней черте и границе… А находившийся рядом с ним Брюсов, с легкостью перескочивший от одной эстетики к прямо противоположной, напротив, своим примером продемонстрировал, что эстетическая смерть не так уж и страшна. После революции Брюсов вообще очень быстро сориентировался: в 1920 году вступил в партию и стал активно сотрудничать с большевиками. Хотя все равно долго не прожил, умер довольно быстро, кажется, от воспаления легких. А жаль! Ведь он наверняка рассчитывал жить долго и в полном комфорте, но вот, не получилось.
Но дело даже не в большевиках или же марксизме. Куда важнее, что Брюсов оказался чуть ли не основателем Литературного института, одного из самых карикатурных учреждений современности, сфокусировавшего в себе самые обыденные, обывательские и графоманские представления о литературе, как о том, чему можно научить, как учат, например, инженеров, врачей и адвокатов. Вот это, по-моему, ярче всего отражает отношение Брюсова к поэзии – как к банальному версификаторству или же рифмоплетству.
Таким образом, с Брюсова начался не только концептуализм, а вообще весь этот бесконечный всеохватный и всеядный послемодернизм, когда, образно говоря, изо всех углов, изо всех своих уютных квартирок на улицы и проспекты незримого культурного града вдруг повыскакивали осмелевшие обыватели и начали разгуливать там прямо без штанов. Сначала выскочила небольшая агрессивная группка, а затем и все остальные, и так продолжается до сих пор, ибо никто, похоже, больше не опасается показаться уродливым или смешным… Глупо, конечно, обвинять Брюсова во всех смертных грехах и напастях, обрушивавшихся на современную культуру, но, полагаю, с легкостью переступив границу между красотой и уродством, именно он подал если и не сигнал к действию, то очень опасный пример для подражания, которому лично мне почему-то меньше всего хочется следовать.
К счастью, я сегодня могу достаточно четко определить природу своей глубокой неприязни к Брюсову. Мне кажется, что мое отношение к нему, наверное, даже в чем-то сродни чувствам, которые мог бы вызвать у какого-нибудь матерого уголовника удачно внедрившийся в ряды преступной группировки милицейский агент. Как правило, такого агента довольно просто распознать, – во всяком случае, в многочисленных фильмах на эту тему у него обычно бывает немного чуточку более правильная, чем у остальных, я бы даже сказала, квадратная голова. Так иногда мягкие пушистые комочки под рукой вдруг начинают скрести, покалывать, потом проступают какие-то квадратные неуклюжие неудобные очертания, и так становится противно, противно и обидно – за свои жалкие, наивные, убогие иллюзии, просто до слез… В конце концов, распознавание такого персонажа и отделение его от остальных – это тоже в каком-то смысле проблема чистоты стиля, так что аналогия с литературой кажется мне вполне оправданной. Вот и Брюсов рядом с Блоком или же Кузминым всегда казался мне таким человеком – с чуточку более правильным квадратным черепом, представителем совершенно чуждого и враждебного мира обывателей. Или же, в лучшем случае, представителем столь же враждебного модернизму постмодернизма, но суть от этого не меняется.
Забавно, но у меня теперь даже есть небольшой опыт распознавания подлинных декадентов в среде фальшивых. Несколько лет назад, когда мы с Тимуром Новиковым готовили первый Фестиваль петербургского декаданса, мы старались ни в коем случае не допускать к участию в нашем фестивале «ложных декадентов», которых, надо сказать, и сейчас, в наши дни, существует очень много. Такова была наша общая договоренность и установка. Помню, я тогда постаралась собрать в кулак всю свою интуицию и волю, чтобы не позволить этим фальшивым личностям профанировать наше мероприятие. Некоторых, конечно, мы все-таки пропустили, но такой, как Брюсов, думаю, ни за что бы не прошел отбор, потому что он, в сущности, и был самым что ни на есть «фальшивым декадентом». Это как раз тот самый случай! Да и фальшивым поэтом вообще!
Кстати, на старости лет Брюсов сделался очень похож на Горького, – по крайней мере, если судить по портрету: те же моржовые усы, скошенный назад лоб, выпяченные губы, маленькие заплывшие глазки. Вероятно, он действительно готовился прожить еще лет пятнадцать, всерьез собирался внедриться в новую среду…
Глава 18Горные вершины
Искусство противоречит жизни… Наверное, в моем понимании чистоты стиля есть что-то буддийское. Смерть – это недостижимый идеал, нирвана, а жизнь несет в себе одни сплошные страдания. И в самом деле, я так думаю: чем ближе художник к смерти, чем более одинок, тем ближе к совершенству стиль его произведений. Так всегда было и будет: и при послемодернизме, и за сотни лет до всякого модернизма. В этом есть какой-то непреложный закон, не подлежащий ни малейшему сомнению, во всяком случае, для меня! А все эти «любови», «дружбы» и прочие человеческие слабости и земные флюиды только замутняют хрустальную чистоту горнего воздуха, портят атмосферу, можно сказать. Эти слабости вторгаются в нее, как незримые электромагнитные излучения или же силы гравитации, и заставляют руку художника дрожать под тяжестью карандаша. Хуже того, они искажают окружающее творца пространство, делают его как бы чуточку более розовым, что ли, а порой писателя даже начинают посещать глюки в виде соблазнительных цветущих оазисов, неожиданно возникающих посреди бескрайней пустыни жизни…
Женщина – самая слабая из слабых, хилое безмозглое существо – наиболее подвержена воздействию этих ядовитых флюидов. Полагаю, поэтому слепок с такого искаженного пространства, вобравшего в себя сверхдозу всевозможных пошлых человеческих чувств и привязанностей, и получил уничижительное название: «женский роман». «Женский роман» – такое определение жанра, в котором работают некоторые современные писательницы, – для меня это что-то вроде клейма, которое ставили в Средние века на тело проституткам, ничуть не лучше. Хотя не только в Средние, потому что именно такое клеймо в виде белой лилии, кажется, обнаружил на плече Миледи Арамис. Но неважно, так как подобного клейма заслуживают и многие мужчины!..
Да что там «женский роман»! Ничто так не изобличает затхлый, я бы даже сказала, «отстойный» характер всех современных мировых религий, как их стилистическая неактуальность! Даже не надо ни во что вникать, заниматься разоблачениями, разбираться в том, с какими тайными спецслужбами сотрудничали те или иные святые отцы – достаточно самого беглого, в высшей степени поверхностного и светского взгляда, чтобы понять: религия давно устарела, а если ее сегодня еще что и питает, то только слабые отблески моды на средневековую готику! «Бог вышел из моды и больше не актуален!» – это заключение звучит, пожалуй, даже убийственнее, чем констатация Его смерти! Именно поэтому, если в моих мыслях и есть что-то буддийское, мне все равно не хотелось бы иметь с этой религией ничего общего. Мне не нравится это чопорное черное платье моей бабушки и ее смешная вуалька, в которые зачем-то вырядился стареющий жирный рокер Гребенщиков, например…
Но почему меня так волнует эта чистота стиля? Да потому, что у искусства нет никакого другого содержания, кроме стиля, который, как я уже сказала, подобен снимку тайного движения человеческой души, с холодной, почти механической неизбежностью проявляющемуся на пленке вечности. Короче говоря, какие бы хитроумные теории ни выдумывали философы, дабы оправдать присутствие в литературе всяких случайных людей, на самом деле никаких иных течений в искусстве никогда не было и не будет, кроме вечного и нескончаемого символизма. Никакой свободы самовыражения, каждый навсегда привязан к собственной жизни. Полный детерминизм! Единственная свобода – это свобода жизни, а не творчества, потому что человек как живет, так и пишет. И это, собственно, все, что можно сказать о литературе – на мой вкус, вполне достаточно! Наверное, можно было бы сформулировать и наоборот: как пишет, так и живет – но это уже не важно.
Обратившись к истории литературы, я чувствую себя порой этакой инспекторшей ГИБДД, строгой, затянутой в форменную кожаную куртку дамой, прибывшей на место очередного ДТП. Повреждения автомобилей, травмы, последствия для здоровья пострадавших, даже летальный исход меня не волнуют – пусть этим занимаются ремонтные службы и «скорая». Меня интересует только небольшая полоска, оставленная на дороге шинами врезавшихся одна в другую машин, а точнее говоря, след, который они прочертили на земле после начала торможения, так как только по нему мне удастся теперь определить, кто виноват. Только эта небольшая полоска на асфальте позволяет теперь восстановить скорость лежащих в кювете автомобилей, кто куда вырулил и еще многое другое; эта полоска теперь – единственное, что соединяет прошлое с настоящим, она содержит в себе всю необходимую мне информацию, и благодаря ей виновный не уйдет от ответа.
Так и в литературе. Меня интересуют только вот такие маленькие, но достоверные следы многочисленных «культурных ДТП», когда тот или иной писатель, не справившись с управлением, едва не врезался в стену или же выкатил на встречную полосу. И пусть на сей раз все обошлось благополучно, но, не сумев преодолеть инерцию своей жизни, он все равно оставил маленький, но очевидный след своей жизни, и все его профессиональное мастерство, все эти рассыпанные по страницам многозначительные слова не позволили ему этот след скрыть. В общем, как поется в одной популярной ныне песне: «Он попал!» Вот это я и называю символизмом!