Моя Антония — страница 34 из 43

о, он только невнятно бормотал что-то, поэтому я крайне удивился, когда он вдруг обратился ко мне.

— Мисс Лингард — молодая дама, к которой я питаю самое, самое глубокое уважение, — надменно произнес он.

— Я тоже, — холодно ответил я.

Он не обратил внимания на мои слова и, стоя по-прежнему со скрещенными руками, начал, будто упражняя пальцы, быстро постукивать ими по предплечьям.

— Сердечная доброта, возвышенные чувства, — продолжал он, устремив взор в потолок, — не находят понимания в здешних местах. Самые благородные качества подвергаются осмеянию. Мальчишки студенты, эти самонадеянные зубоскалы и невежды, знают ли они, что такое деликатность!

Я сдержал улыбку и постарался ответить как можно серьезнее:

— Если вы имеете в виду меня, мистер Ордински, то я уже давно знаком с мисс Лингард и, по-моему, всегда ценил ее доброту. Мы земляки, вместе выросли.

Он медленно перевел взгляд с потолка на меня.

— Должен ли я понять ваши слова так, что вы дорожите честью этой молодой дамы? Что вы не намерены скомпрометировать ее?

— Знаете, мистер Ордински, у нас здесь такие слова не в ходу. Если девушка сама зарабатывает себе на жизнь, почему бы ей не пригласить на ужин студента? Никто не станет говорить о ней дурно. Нас такие вещи не смущают.

— Значит, я неверно судил о вас? Приношу извинения, — он церемонно поклонился. — У мисс Лингард, — продолжал он, — чересчур доверчивая душа. Суровая жизнь ее ничему не научила. Что до нас с вами, то, как говорится, noblesse oblige [положение обязывает (франц.)]. — И он пристально посмотрел на меня.

Вернулась Лена с жилетом.

— Когда соберетесь уходить, покажитесь. Я ведь никогда не видела вас при полном параде, — сказала она поляку, прикрывая за ним дверь.

Через несколько минут Ордински появился снова, неся футляр со скрипкой, — шея его была закутана в теплое кашне, на костлявых руках — толстые шерстяные перчатки. Лена сказала ему что-то ободряющее, и он удалился с таким важным видом, будто он знаменитый артист, мы просто со смеху покатились, едва за ним закрылась дверь.

— Бедняга, — снисходительно заметила Лена, — он все принимает близко к сердцу.

С того вечера Ордински стал относиться ко мне по-приятельски и держался так, будто мы понимаем друг друга с полуслова. Он написал гневную статью, в которой бичевал музыкальные вкусы местной публики, и попросил меня оказать ему великую услугу — вручить эту статью редактору утренней газеты. Если же редактор откажется поместить статью, я должен заявить, что ему придется иметь дело "с Ордински лично". Поляк предупредил, что не изменит в статье ни единого слова, даже если из-за этого лишится всех учеников. Когда статья появилась в газете — со множеством опечаток (по мнению Ордински, намеренных), — никто ни разу не упомянул о ней, но он испытывал удовлетворение от мысли, что жители Линкольна покорно проглотили характеристику: "грубые варвары".

— Видите, — говорил он мне, — там, где нет истинного рыцарства, нет и amour-propre [самолюбие (франц.)].

Теперь, когда я встречал его в городе, мне казалось, что он еще высокомерней задирает голову, еще уверенней подымается на крыльцо к своим ученикам и звонит в дверь. Он сказал Лене, что никогда не забудет, как я поддержал его, когда он "был под обстрелом".

И все это время я, разумеется, бездельничал. Лена не давала мне сосредоточиться. Учение перестало меня интересовать. Я развлекался с нею и Принцем, слушал Ордински, катался в коляске со старым полковником, проникшимся ко мне нежностью и любившим поговорить о Лене и о "знаменитых красотках", которых он знавал в молодости. Он, Ордински и я — все мы были влюблены в Лену.

В конце мая Гастону Клерику предложили место преподавателя в Гарвардском университете, и он согласился. Он посоветовал и мне перевестись осенью в Гарвард и закончить университетский курс там. Ему стало известно про Лену — не от меня, конечно, — и разговор у нас был серьезный.

— Здесь вы ничего не будете делать. Вам надо либо бросить занятия и поступить на службу, либо перейти в другой университет и начать учиться заново, но уже как следует. Пока вы развлекаетесь с этой хорошенькой норвежкой, вам не взять себя в руки. Я видел вас с нею в театре. Она очень мила и, насколько я могу судить, крайне легкомысленна.

Клерик написал дедушке, что хотел бы взять меня с собой на Восток. К моему удивлению, дедушка ответил, что я могу ехать, если хочу. В тот день, когда я получил его письмо, я сам не знал, радоваться мне или огорчаться. Весь вечер я сидел дома и размышлял. Я даже постарался убедить себя, что стою у Лены поперек дороги — ведь так хочется чувствовать себя благородным! — не будь меня, ей не с кем было бы проводить время, она вышла бы замуж и обеспечила свое будущее.

На следующий вечер я отправился к Лене. Она полулежала на тахте у окна — одна нога была обута в огромный шлепанец. Неловкая девчушка, которую Лена недавно взяла в мастерскую, уронила ей на ногу утюг. На столе рядом с тахтой стояла корзиночка с первыми летними цветами, ее принес поляк, услышав о происшествии. Он всегда ухитрялся пронюхать обо всем, что случалось у Лены.

Лена рассказывала мне какие-то смешные сплетни об одной из своих заказчиц, но я прервал ее и приподнял корзинку с цветами:

— Смотри, Лена, этот старик в один прекрасный день сделает тебе предложение.

— А он уже делал, и не раз, — промурлыкала она.

— Да что ты? Даже после того, как ты ему отказывала?

— Он не обижается. По-моему, ему просто нравится об этом говорить. Все пожилые такие, поверь мне. Вообразят, что влюблены, и сразу вырастают в своих же глазах.

— Полковник на тебе женился бы завтра же. Но, надеюсь, ты за старика не пойдешь, даже за богатого?

Лена поправила подушку у себя за спиной и посмотрела на меня удивленно:

— С чего ты взял, что я собираюсь замуж? Я и не думаю.

— Чепуха, Лена. Девушки всегда так говорят, но ты сама понимаешь, это ерунда. Все красивые девушки вроде тебя непременно выходят замуж.

Она покачала головой:

— А я не выйду.

— Почему же? Почему ты так уверена? — настаивал я.

Лена засмеялась:

— Да просто-напросто зачем мне муж? Мужчины хороши, пока они ходят в друзьях, а едва женятся, становятся брюзжащими стариками, даже самые ветреные. Начинают учить, что хорошо, а что плохо, и изволь сидеть в четырех стенах. Лучше я буду делать глупости, когда захочу, и ни перед кем не стану отчитываться.

— Скоро ты почувствуешь себя одинокой. Такая жизнь быстро наскучит, и тебе захочется обзавестись семьей.

— Ну нет! Мне нравится быть одной. Ведь когда я поступила к миссис Томас, мне уже девятнадцать исполнилось, а у меня еще не было собственной кровати — мы всегда втроем спали. У меня для себя минуты не оставалось — я только и бывала одна, когда пасла.

Обычно Лена избегала вспоминать свою жизнь на ферме, а если вспоминала, то отделывалась двумя-тремя словами — шуткой или легкой насмешкой. Но в тот вечер ее, видно, одолевали мысли о прошлом. Она рассказала, что, сколько помнит себя маленькой, ей вечно приходилось качать тяжелых малышей, помогать стирать пеленки, отмывать младшим потрескавшиеся ручонки и физиономии. Дом остался в ее памяти местом, где полно детей, отец всегда ворчит, а больная мать завалена работой.

— Мама была не виновата. Она бы все сделала, чтоб нам жилось легче. Но разве это жизнь для девушки? С тех пор как мне пришлось пасти коров и доить их, от меня всегда несло хлевом. Белья у меня почти не было, а держала я его в коробке из-под печенья. Мыться могла только в субботу, когда все улягутся спать, да и то если не устану до смерти. Надо ведь было два раза сходить к ветряку за водой и согреть ее на плите. Пока вода грелась, надо было еще притащить из землянки корыто, в нем я и мылась посреди кухни. А потом надевала чистую рубашку и укладывалась в постель с двумя сестренками, но они-то не мылись, если только я их сама не выкупаю. Нет, не говори мне о семейной жизни: я ее досыта нагляделась.

— Но не все ведь так живут, — стоял я на своем.

— Почти все. Кто-то кому-то всегда житья не дает. А что это на тебя нашло, Джим? Боишься, что я заставлю тебя на себе жениться?

Тут я сказал ей, что уезжаю из Линкольна.

— Чего ты вдруг надумал? Разве тебе со мной плохо, Джим?

— Наоборот, слишком хорошо, — выпалил я. — Я только о тебе и думаю. И пока ты рядом, так и будет. Если я останусь в Линкольне, мне за дело не взяться. Ты сама понимаешь.

Я сел на тахту рядом с ней и уставился в пол. Все разумные объяснения вылетели у меня из головы.

Лена придвинулась ко мне, и на этот раз в ее тоне не было той недосказанности, которая меня задевала.

— Не надо мне было все это затевать, да? — прошептала она. — Не надо было приходить к тебе тогда, в первый раз. Но мне так хотелось! Меня, видно, всегда к тебе тянуло. Не знаю с чего, может, из-за Антонии — вечно она твердила, чтоб я не заводила с тобой ничего такого. Но я долго тебя не трогала, правда?

Очень она была мила с теми, кого любила, эта Лена Лингард!

В конце концов, поцеловав меня нежным, долгим, как бы отстраняющим от себя поцелуем, она велела мне уходить.

— Но ведь ты не жалеешь, что я отыскала тебя? — прошептала она. — Это само собой получилось. Мне всегда хотелось быть твоей первой любовью. Ты был такой занятный мальчуган!

Лена всегда целовала меня будто в последний раз — будто, покорно смирившись, расставалась со мной навсегда. До моего отъезда из Линкольна мы прощались еще много раз, но Лена ни разу не пыталась помешать мне уехать или удержать меня.

— Ты уедешь, но пока ведь ты еще здесь, правда? — приговаривала она.

Глава моей жизни в Линкольне закончилась внезапно. На несколько недель я съездил к деду и бабушке, потом навестил родных в Виргинии, а после этого встретился в Бостоне с Клериком. Мне тогда было девятнадцать лет.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ИСТОРИЯ ДОЧЕРИ ПИОНЕРОВ