Моя армия. В поисках утраченной судьбы — страница 12 из 35

Полк формировался на скорую руку. Поскольку стояла ранняя весна, новобранцев не было вообще. Личный состав собирали из разных воинских частей. По какому принципу их командование избавлялось от своих подчиненных, сказать трудно. Там были и откровенные отбросы — да простится мне эта резкость, — и толковые дельные солдаты. В национальном

отношении полк более всего напоминал Вавилонскую башню после Божьего гнева. Здесь были представлены все национальности СССР. Но имелась и одна важная особенность: значительный процент личного состава рекрутировался из уголовников, выпущенных по бериевской амнистии лета 1953 года и — если позволял возраст—подобранных военкоматами, главным образом по Сибири и Забайкалью. Это была своеобразная публика, о которой я еще буду писать. В Цугуловском Дацане, в ситуации хаоса и беспорядка, они попытались установить нечто вроде диктатуры, но ничего из этого не получилось.

Начиналось хрущевское сокращение армии, и офицерский состав в/ч 11225, отдельного инженерно-саперного полка, формировался из офицеров расформированных частей. Причем это были офицеры разных родов войск, которые до конца существования нашего экзотического полка не расставались со своими родными эмблемами и цветом погон и петлиц. Сержантский и рядовой состав при формировании в Дацане наделили черными погонами с голубой окантовкой и какими-то сложными эмблемами в петлицах, восстановить вид которых в памяти не могу. А офицеры — кто во что горазд. Так, последние месяцы службы моим ротным был чудный парень — старший лейтенант Давыдов, угодивший к нам из расформированного последнего кавалерийского полка, дислоцированного на монгольской границе. Он носил лихо надвинутую на одну бровь фуражку с синим околышем и перекрещенные сабли на погонах и петлицах. Но об офицерах разговор будет особый...

Там, в Цугуловском Дацане, за несколько дней образовалась сама собой небольшая дружеская группа — младший сержант Юра Рыбин, Лева Сизов, Леня Турчин и автор этого повествования. Рыбин был по службе старше нас на полгода. В Селенгинске его ждали жена и маленькая дочь. Откуда его перевели — не помню.

Но Юра по профессии был техник-строитель, и его назначение в саперный полк было логично. Лева — рижанин — на гражданке играл на контрабасе, а в в/ч 01106 служил барабанщиком в музвзводе. Чем командованию не понравился его барабанный бой, не знаю. Леня, рослый, рыжий, с перебитым носом, был работягой из Новосибирска.

В хаосе формирующегося из столь разных элементов полка нас прибило друг к другу, и мы дружили до конца, и на дружбу эту нисколько не повлияло то обстоятельство, что наше служебное положение довольно быстро стало меняться.

Скорее всего, я пробыл в Дацане дней пять-шесть. По неясному принципу была сформирована группа, не совсем соответствующая по составу первоначальному взводу, и — во главе с тем же старшим лейтенантом Мелешко — отправлена вперед к месту будущей дислокации полка.

Задачу нашу никто нам не объяснял. Мы осознали ее чисто эмпирически, когда прибыли на место. Место это называлось — и называется — 77-й разъезд Читинской железной дороги. Это уже самый юг Забайкалья. Недалеко от этих мест сходились границы трех государств: СССР, Монголии и Китая.

Предположение, высказанное мной в письме из Дацана, вполне оправдалось. Полк выбрасывали в монгольскую полусухую степь. На абсолютно пустое место. Нам предстояло самим строить себе городок — от и до. На разъезд должны были прибыть стройматериалы и соответствующая техника. И мы должны были эти грузы принимать, разгружать и охранять.

25.ІІІ.1955. «Здравствуйте, дорогие! Наконец-то все утряслось маленько и я могу написать вам что-то определенное. Вы, конечно, получили мою телеграмму и авиаписьмо. (Письмо из Цугуловского Дацана я сумел послать авиапочтой.—Я. Г.) У меня все в порядке, только без писем, друзья, тоскливо. Страшно хочется поскорее получить от вас весточку. Мой теперешний адрес таков: Читинская обл., Оловяненский район. 77 разъезд. В/ч 11225.

Приехали мы на этот разъезд пять дней тому назад, несколько дней жили где придется и наконец водворились в землянке на аэродроме. Землянка неплохая, до нас здесь жили офицеры-геодезисты. Правда, тесновато. Землянка примерно 5 на 5, а живет в ней 47 человек. Зато на холод жаловаться не приходится. Это куда лучше, чем в палатке, особенно теперь. Вчера у нас было -35, а сегодня и того покрепче. Вот вам и „степи монгольские"».

Следующий пассаж требует комментария. Даже двойного. С 1945 по 1949 год мы всей семьей проводили лето в Михайловском, в Пушкинском заповеднике, где отец работал замдиректора по научной части. Попал он туда характерным советским образом. Сразу после окончания войны его, участника обороны Ленинграда, вызвали в МГБ и приказали в 24 часа выехать из города. Другие крупные города для него тоже, разумеется, были закрыты. Он смолоду, с середины тридцатых годов, занимался пушкиноведением. Работая заведующим редакцией Ленинградского Учпедгиза (будущее «Просвещение»), время от времени возил в Михайловское экскурсионные группы. А в 1939 году у него вышла книга «Пушкин в Михайловском». Первая книга на эту тему в пушкинистике. По ней обучались молодые экскурсоводы. Пушкинский заповедник был подведомствен Институту русской литературы, то есть Пушкинскому Дому. И отец в растерянности пошел именно туда, посоветоваться с Борисом Викторовичем Томашевским, который его ценил. Борис Викторович сказал, что у него есть разумное предложение: в Пушкинском заповеднике вакантно место заместителя директора по научной части. Только что назначенный директор — Семен Степанович Гейченко — музейный работник, но никогда не имевший никакого отношения к Пушкину. И, естественно, научной стороной восстановления заповедника должен ведать специалист. А поскольку отцу не назначено определенного места жительства, лишь бы подальше от крупных городов, то Михайловское вполне подходит. Надо ли говорить, что отец согласился с радостью. Томашевский был одним из руководителей Пушкинского Дома, проблем с назначением не возникло... Кстати говоря, эта весьма щадящая ссылка спасла отца от куда более печальной участи. Во время «ленинградского дела» были арестованы и осуждены его сотрудники и друзья по Учпедгизу. И если бы он восстановился, как собирался, на своей прежней должности, то судьба его была бы ясна. А он был за 400 км от Ленинграда, и это его уберегло.

Причина высылки понятна — два его старших брата были арестованы в 1937 году. Один в это время строил Норильский комбинат, а другой, скорее всего, уже погиб.

В том же письме от 25 марта я писал своему младшему брату: «Знаешь, Михаил, здесь, говорят, летом есть всякие бабочки, если мне попадется на глаза что-нибудь ценное, я обязательно изловлю и пришлю тебе».

В период нашего блаженного михайловского житья мы прочитали совершенно гипнотическую по своему воздействию книгу Сергея Тимофеевича Аксакова «Собирание бабочек». И соответственно, под непреодолимым ее влиянием мы с братом упоенно занялись ловлей и коллекционированием. А в послевоенном Михайловском с его нетронутой природой и отсутствием массовых посетителей существовал многообразный животный мир — относилось это и к бабочкам, как дневным, так и ночным. Коллекции наши в пятьдесят пятом году были еще в приличном состоянии, и, естественно, хотелось пополнить их чем-то экзотическим.

Я вспомнил о Михайловском не только из-за этого пассажа. Судя по письмам, в первые психологически тяжелые недели службы Михайловское возникало в моем сознании как образ утраченного рая.

Одно из писем этих первых недель — к сожалению, не датированное, а конверт не сохранился, — почти целиком состоит из разного рода поэтических реминисценций. В родительской библиотеке присутствовало великое издание «Русская поэзия XX века» Ежова и Шамурина{6}. Стрелок-карабинер, кроме перечисленной уже литературы, был неплохо знаком с поэзией Серебряного века. И ему было приятно наносить на бумагу стихи, которые он помнил наизусть. В частности, я воспроизвел — и неслучайно — стихотворение Федора Сологуба «На Ойле далекой и прекрасной». В письме я процитировал его целиком, а здесь приведу последние строки, чтобы суть была понятна.


Тихий берег синего Лигоя

Весь в цветах нездешней красоты,

Тихий берег синего Лигоя —

Вечный мир блаженства и покоя,

Вечный мир свершившейся мечты.


И в дополнение строки Гейне:


Там <...> прыгают, слушая чутко,

Газели, умны и легки.

И глухо шумят в отдаленьи

Священные волны реки.


Цитировалось все это с вполне определенным смыслом. «Если свести два эти стиха воедино, то получится описание недурного местечка. Хорошо. Прямо как в Михайловском. Хорошие воспоминания связаны с этим названием. Не так ли?


О, долина Ронсеваля,

Чуть твое услышу имя,

В сердце дрогнет, расцветая,

Незабудка голубая».


Это тоже Гейне. Голова стрелка-карабинера была, однако, довольно плотно набита стихотворными текстами. Позже, в другом полку и в другой ситуации, я читал своим друзьям стихи, о существовании которых они не подозревали.

27.ХІІ.1954. «У нас два раза в неделю кино. Вчера, в воскресенье, — смотрел „Дети партизана". Картина на уровне, но что мне там понравилось, так этолес. Много и хорошо показан не здешний, а наш западный настоящий лес. Как в Михайловском. Михайловское... Какие хорошие были времена! А еще лучше воспоминания. „Что пройдет, то будет мило“».

   24.1.1955. «Знаете, последнее время мне снятся хорошие сны. Мне снилось, что я в Михайловском. Погулял по хорошему зеленому лесу. От портрета (В сороковые годы над аркой при входе в Михайловский лес со стороны Бугрова висел огромный портрет Пушкина.—