одят тут суки с блядскими глазами...» Я не сразу понял, что это означает, и не успел ему ответить. Но когда через некоторое время сцена повторилась, то я его остановил и сказал: «Если я еще раз это услышу, то при всех набью тебе морду!»
Шаньшаров наблюдал мои боксерские забавы, речь о которых впереди, и воспринял предупреждение всерьез. И правильно сделал. Впредь он ограничивался презрительными взглядами.
Удивительное дело — ни тот ни другой не сидели. Но уголовная этика на удивление прочно захватывала сознание самых разных людей.
Вчера ты был свой, а сегодня, сука, стал начальником...
Так вот, о присвоении званий, что было существенно. Я не только стал начальником, но при этом оставался рядовым. И это делало ситуацию несколько двусмысленной.
На следующий день после предупреждения начштаба прошло собрание полкового актива, на котором и должны были состояться награждение отличившихся и присвоение званий.
Полковой актив, чтоб было понятно, — это офицеры, замполиты, комсомольские работники и разного рода отличники боевой и политической подготовки, а в нашем случае — саперы, отличившиеся при выполнении главной задачи, для которой, как выяснилось, полк и был переброшен под Белую. Задача эта состояла в срочном строительстве семикилометровой бетонной дороги от станции до аэродрома тяжелых бомбардировщиков. Объект вполне стратегический. До этого времени, как ни странно, единственной коммуникацией, связывающей Восточно-Сибирскую железную дорогу, то бишь Транссибирскую магистраль, с расположением авиаполков, была грунтовка, весной и осенью становившаяся труднопроходимой даже для военных грузовиков. Поскольку, как я уже писал, именно в 1954 и 1955 годах на авиабазе Белая формировались полки тяжелых бомбардировщиков, носителей атомных бомб, то задача, поставленная перед нами, была более чем своевременна...
Итак, собрание полкового актива. Происходило оно в воскресенье на открытом воздухе. Если стоять спиной к передней линейке нашего лагеря, то в правом конце поляны была сооружена большая сцена, а перед ней длинные скамейки на вкопанных в землю ногах, — думаю, сотни на две-три мест.
На сцене стоял стол. На столе были разложены грамоты и нагрудные знаки. Находились на сцене — командир полка полковник Коротченко, начальник штаба полка, пожилой, как мне помнится, тяжелый медлительный полковник в очках и еще какие-то офицеры. Очевидно, замполит полка, которого вспомнить не могу.
На сцену вызывали по одному. Сперва награждали за доблестный труд. Помню, что долговязый узбек Худайбердиев получил нагрудный знак «Отличный сапер». Мне больно было смотреть, как все эти ребята не могли толком пройти по сцене, не умели рассчитать длину шага, чтобы оказаться на соответствующем расстоянии от командира полка в тот момент, когда нужно было приставить левую ногу. Нас в в/ч 11106 на это специально натаскивали, поскольку мы каждый день перед отбоем должны были докладывать своему помкомвзвода: «Боевое и вещевое в порядке!» И проделывать эту на первый взгляд несложную операцию нужно было точно и четко. Если ты не мог рассчитать расстояние, то повторял этот подход, пока не доводил его до совершенства.
Не могли они и сделать положенный поворот кругом, получив свою награду.
После награждений начался процесс присвоения званий, и я предвкушал, как я выйду и продемонстрирую свою строевую выправку. Но присвоения закончились, а меня на сцену так и не вызвали. Ясно, что Коротченко меня из списков вычеркнул.
Почему он сопротивлялся присвоению мне высокого звания младшего сержанта, о котором ходатайствовало командование батальона, — загадка.
У меня были — и остались — два предположения. То ли полковник считал, что на батальон достаточно двух сержантов-евреев (а таковые уже имелись), то ли моя внешность не соответствовала его представлениям о младшем комсоставе.
Действительно, особой брутальности во мне не было. Хотя внушительная внешность не всегда соответствовала необходимым для младшего комсостава качествам. Командир 2-го отделения младший сержант Дрозд, которого я уже упоминал, был здоровый парень за метр восемьдесят, но какой-то заторможенный. Он служил третий год, но дальше младшего сержанта не продвинулся. И толку от него было мало.
Несколько недель до начала строительства бетонки наш взвод занимался рытьем траншей для фундаментов офицерских домиков возле станции, командир полка регулярно объезжал все строительные объекты, в том числе посещал и нас. Я ему каждый раз докладывал по всей форме и неизменно заканчивал словами: «Исполняющий обязанности помощника командира взводарядовойГордин», подчеркивая слово «рядовой». Полковник благосклонно принимал рапорт, козырял в ответ на мое приветствие и жал мне руку. То, что обязанности помкомвзвода исполняет рядовой, а не старший сержант или, на худой конец, сержант, его, казалось, не удивляло. Хотя не понимать странности ситуации он не мог.
Вернувшись в расположение взвода после торжественного мероприятия, я злобно запихнул свои погоны с лычками в вещмешок.
Ширалиев, которого я встретил в тот же день, был несколько смущен. Что и понятно — полковник поставил его в нелепое положение. Он хмуро сказал мне что-то вроде: «Служи спокойно. Получишь свои лычки». Я и служил, но должен признаться, что этот эпизод весьма чувствительно задел мое самолюбие. Я уже привык, что командование на уровне батальона относилось ко мне доброжелательно, могу даже сказать, с некоторым уважением.
Сейчас все это выглядит забавно — где ницшеанство, а где сержантские лычки? Но тогда именно достижение этой изначальной цели символизировало для меня успех эксперимента — обитатель книжного мира, следуя заветам Джека Лондона (см., например, «Морского волка»), попав в суровый, реальный мужской мир, не пропал в нем, а стал наравне с реальностью.
Летом 1956 года я уже этими категориями не мыслил. Я просто жил этой жизнью. А что до травмы, которую я получил с легкой руки полковника Коротченко, то она причудливо отразилась в одном из двух писем, сохранившихся от этого периода.
25.VIII.1956. «Привет, дорогие. Получил ваше письмо от 18.ѴІІІ. То, что я ваш родной сын, это, конечно, факт неопровержимый, сомнений в том нет, но волноваться все- таки не нужно.
Что же касается моих будущих детишек, то навряд ли у меня будут оные, так что изведать тревоги отцовского сердца ввиду отсутствия писем от вышеозначенных детишек мне не суждено. <...> Читаю. Проник в полковую библиотеку. Прочел Гаршина. Можно сказать, впервые прочел толстовское „Воскресение". Я его, правда, читал давно. Все хорошо, за некоторыми исключениями. Но одно меня странно удивляет: откуда у него, такого умницы, какой- то умильный взгляд на людей и людишек. Зачем делает он всякую сволочь праведниками и заселяет каторгу умными, добродетельными страдальцами? К чему? Мало того, что это само по себе абсурд, это и у него никак не оправдано. Я бы в это с трудом поверил раньше, но теперь хоть режьте, не поверю. В нашем полку 70% бывших осужденных. Почти весь призыв 55-го года—амнистированные. В нашей роте их было два—один переселился в дисциплинарный батальон на 2 года, другой — в Читинскую тюрьму на 5 лет. 1-й батальон, состоящий сплошь из этих типов, — каторга в миниатюре. Матка бозка! Что это за сволочь, что за дегенераты. Мы рядом живем. Я на них налюбовался. Вряд ли другой за 10 лет увидит столько мрази, сколько я за год. Какой же он был слепой идеалист, если, зная, и неплохо зная, людей, о которых писал, он мог так их идеализировать».
Читаю это письмо и поражаюсь — что за чушь я писал! Разумеется, никаких 70% уголовников в полку не было. Но и 20% вполне хватало, чтобы придать нашей части своеобразный колорит и держать офицеров в некотором напряжении. Хотя, надо сказать, в нашем полку — в отличие, например, от отдельных автобатов, обслуживающих авиацию, — криминальные происшествия были крайне редкими. Даже и самоволок в сколько-нибудь значительном числе не наблюдалось. Главным самовольщиком был армянин Макарьянц, умевший заводить любовные интриги даже на 77-м разъезде, притом что мы, как помним, стояли от него в семи километрах. Он ухитрялся за ночь сбегать к своей даме — представляю этих дам! — и вернуться обратно в расположение части к подъему.
Окружающая полк криминальная атмосфера в дальнейшем сыграла роль и в моей служебной практике.
Отчего меня так занесло в этом письме? Откуда такое раздражение и фантазии? Думаю, что это отголосок моей досады по поводу афронта, полученного от комполка. И, вполне возможно, сыграли свою роль напряженные на первом этапе отношения с подчиненными, вчерашними товарищами.
В том же письме:«Я взял в библиотеке „Анти-Дюринг", перечитываю с удовольствием».Под влиянием учителя истории Якова Соломоновича Вайсберга, фронтовика, морского офицера, — он долго носил свой китель, а через лысую голову шел глубокий шрам от тяжелого ранения, — мы с моим школьным другом Борей Иовлевым заинтересовались марксизмом. Я внимательно читал воспоминания о Марксе и его биографию. Каким-то образом это сочеталось с Ницше и ницшеанцами вроде д'Аннунцио и Гамсуна. Очевидно, Маркс представлялся сильной личностью. Каковой, впрочем, он и был. А Энгельс в письмах и «Анти-Дюринге» был остроумным и обаятельным.
«Готовиться я обязательно буду (К поступлению в университет. — Я. Г.), и ничем экзамены на чин мне не помешают. Кстати, сейчас сдает эти экзамены 53-й год призыва.
Говорят — ничего сложного. Короче говоря, следующий Новый год, не этот, а следующий, мы встретим вместе».
В это время я стал относительно регулярно заниматься боксом. Разумеется, это были вполне любительские дела. Я мечтал о боксе со школьных лет. В восьмом классе я пришел во Дворец пионеров и попытался записаться в секцию бокса. Меня не взяли, сказали — поздно начинать. Бокс тоже, конечно, от Лондона прежде всего. То, как он писал о боксе, мог писать только человек, сам попробовавший это гипнотизирующее занятие: «Игра», «Лютый зверь», «Кусок мяса», «Лунная долина» и великий «Мексиканец». Сильным боксером был Мартин Иден. Я много читал о боксе перед армией. Читал и перечитывал книгу доктора Непомнящего «Боксеры и бокс за рубежом», которую взял в той же библиотеке Дома книги. Когда попытался ее получить после армии, выяснилось, что кто-то ее не вернул. Знал бы, сам бы так поступил...