Константин Иванович Непомнящий был спортивным врачом. Именно ему удалось в конце двадцатых годов убедить советское руководство не запрещать бокс как буржуазный вид спорта. В репортажах о боях в Америке, которые приводит Непомнящий, фигурировал и Джек Лондон как зритель и друг боксеров.
Джек Лондон был постоянным персонажем нашей переписки с братом, интеллектуалом-отличником, окончившим школу с золотой медалью, которого я пытался обратить в свою сурово-спортивную веру.
В письме от 9 августа 1956 года он писал: «Тебя удивляет, что я обратился к тебе, как к одному из советчиков в книжном вопросе. Во-первых, потому, что ты довольно много читал и знаешь, хотя примерно, какие книги можно достать,—я, кстати, собираюсь ходить в библиотеку Дома книги, во-вторых, мне интересно прочесть пусть не все, те книги, которые читал ты, в-третьих, тебе хорошо известно содержание нашего шкафа, в-четвертых, чем больше книг я прочту, тем лучше, а для того, чтоб прочесть, надо знать названия, и чем больше, тем лучше».
Как всегда, мой четырнадцатилетний братец не удержался от иронии:«Может, ты прочел что-нибудь интересное, найденное в тайге».
А дальше начинался традиционный лондоновский сюжет.
«Тебя, наверно, не устроят мои писания насчет „Идена" <...>. Иден забрался слишком высоко, слишком, разумеется, с точки зрения пользы для его здоровья, и рассмотрев мир, так сказать, с головы до ног и не увидев ничего хорошего и увидев очень много плохого, счел за благо утопиться. Вот в том, есть ли это выход, в том, можно ли переделать мир так, чтобы он был подходящ для Идена и ему подобных, и заключается вопрос, на который я хочу найти ответ. Думаю, что в этом вопросе Лондон был не согласен с Иденом, судя по его статьям (которые помещены в собрании сочинений), по другим его романам, которые я читал, и в частности по „Майклу, брату Джерри" <...>. Я прочел „Лунную долину" и „Лютого зверя". Это, в особенности последнее, конечно, слабее „Идена". Теперь из того, что имеется в этом собрании сочинений, мне надо прочесть „Маленькую хозяйку" и „Морского волка", но я его очень хорошо помню с тех пор, как ты читал его маме. (Стало быть, в своем увлечении я еще и нашу маму, которой все это было чуждо, мучил чтением вслух наиболее жестокого романа Лондона.—Я. Г.)
Ну, пора кончать. Боюсь, что такое длинное письмо займет у тебя столько времени, что его не хватит для выполнения служебных обязанностей, и потому, чтобы не портить твою блестящую карьеру, я кончаю.
Майкл, брат Джека (но не Джерри)».
Ни мой личный опыт, ни проповедь Джека Лондона не произвели особого впечатления на моего брата. Недаром он обозначил как наиболее слабую очень выразительную и профессиональную «боксерскую» повесть Лондона, которую я любил и ценил.
Читавший много и с толком — отнюдь не только по моим рекомендациям, — он, в отличие от меня, не пытался реализовать книжные миражи и выстраивать жизнь в соответствии с ними («синдром Мартина Идена»). Повзрослев, он поступал исключительно по своим внутренним побуждениям.
Уже после армии, в университетские времена и позже, я собирал профессиональную литературу о боксе. Так и стоят у меня на полке книги незаурядных наших боксеров Градополова и Огуренкова.
Я стал заниматься боксом всерьез сразу после поступления на филфак Ленинградского университета. Бокс не входил в академическую программу — в академические часы я занимался самбо, — но существовала, тем не менее, сильная секция бокса, работавшая вечерами. Уж не знаю, каких высот достиг бы я в спорте, но судьба распорядилась иначе. После тяжелой травмы на тренировке — по причине собственного легкомыслия и ошибки тренера, переоценившего мои возможности, — мне пришлось бросить и бокс, и самбо.
В нашем полку спорт поощрялся, была своя футбольная команда — любимцы полковника Коротченко, занимавшиеся исключительно тренировками. А бокс воспринимался как воскресное развлечение. Был, правда, и — условно говоря — тренер, азербайджанец Алик. Боксом он и в самом деле на гражданке занимался, но класс его был невысок. Он главным образом демонстрировал (и нас этому учил) длинные размашистые боковые удары, свинги, по классической терминологии.
У меня был своеобразный боксерский опыт—я несколько раз смотрел американский фильм «Восьмой раунд» с красавцем Робертом Тэйлором в роли талантливого боксера Томми Маккоя. Прекрасно физически развитый и явно тренировавшийся Тэйлор выглядел в этом качестве весьма убедительно и заразительно. Особенно эффектно он демонстрировал нырки —уход под удар противника. Мне удавалось этот киноопыт реализовать. Что давало мне преимущество перед часто более мощными, но совершенно, так сказать, неграмотными противниками.
С этими боксерскими делами связан был один характерный эпизод.
В первом составе моего взвода был ленинградец Ромашов — мощная фигура, широкие скулы, маленькие глаза. Он говорил, что жена у него врач, а работал он на гражданке в каменоломнях, камень кувалдой дробил. Вполне похоже. При этом, по некоторым признакам, уголовный кодекс его не обошел.
А в соседней роте служил узбек — фамилию забыл, — высокий, я бы сказал, элегантный даже в солдатской форме, идеально правильные черты и умные глаза. Есть в Средней Азии такая аристократическая порода.
Однажды Ромашов — в воскресенье — пришел в расположение взвода сильно потрепанный и заметно утомленный. На мой удивленный взгляд нехотя сказал: «Силен зверь! Еле уломал».
Оказалось, что у него был поединок с красавцем-узбеком. Дело не в том, победил он или не победил, вполне возможно, что и победил, но другого слова для определения своего противника он не нашел. «Зверь» — так частенько называли наших среднеазиатов. Кто из этих двоих более походил на зверя, догадаться нетрудно...
В это время мне пришлось основательно вспомнить, чему меня учили в в/ч 01106. Нашего тогдашнего ротного, капитана-фронтовика (Давыдов пришел позже) раздражала расхлябанность салаг из пополнения осени 1955 года, их полная строевая неграмотность, — где они проходили курс молодого бойца? — и он поручил мне их подтянуть. И по воскресеньям я некоторое время, к неудовольствию ребят, занимался с ними по два часа строевой подготовкой. В конце концов мы одолели даже повороты в движении.
Не думаю, что это прибавило симпатии ко мне. Они искренне — и правильно! — не понимали: на кой черт им нужна эта шагистика? Для успешного выполнения, скажем, земляных работ? В этом и был парадокс нашего существования — строевая часть, которую используют как стройбат.
Лычки я, между тем, получил — без всякой торжественности и публичности. Недели через две-три после того мероприятия Ширалиев сказал: «Нашивай лычки. Приказ подписан».
Служба моя шла плотно и разнообразно. В полку был явный кадровый голод. И я, пользующийся доверием батальонного начальства, выполнял время от времени офицерские функции. Так, единожды я был назначен начальником полкового караула. Личный состав караула состоял из солдат нашей роты. В наши обязанности входила охрана не только объектов собственно нашего полка, но и гарнизонной гауптвахты, находящейся довольно далеко от расположения части. Думаю, около километра. Дежурство прошло без происшествий, но одну важную ошибку я совершил. Подчиненные мои одеты были в шинели, а я почему-то щеголял в гимнастерке, соответственно, при полевой сумке и пистолете ТТ.
После окончания дежурства майор Мурзинцев мягко указал мне на это несоответствие уставу — весь караул, включая начальника, должен быть одет единообразно.
В последнем из сохранившихся — сентябрьском — письме я об этом рассказал с некоторыми подробностями. «Три дня как стоят чудесные погоды. А до этой поры ужас, что творилось, и дождь был, и снег, и град. Все, что душе угодно, и даже больше того. Здешние березовые рощи уже совсем почти облетели, лишь кое-где среди серых ветвей тускложелтая стайка не опавших листьев. Но очень редко. Были страшные ветры. Я недавно ходил в караул, первый и, надеюсь, последний раз за свою карьеру—начальником караула по части. Караульное помещение — палатка. И ветер был такой, что помещение наше сорвало и чуть нас всех не унесло в Изумрудный город или к волшебнице Дальнего Запада».
Прочитав этот пассаж, я вспомнил, что за свою дурь относительно гимнастерки я был наказан — зверски замерз ночью. Ребята притащили откуда-то алюминиевую миску, я сжег в ней какие-то деревяшки и грелся в свободные минуты над этой жаровней.
С гауптвахтой связано одно из самых выразительных моих воспоминаний этого полугодия.
Криминальная ситуация в соседних частях и особенно, как я уже писал, в автобатах была такова, что в гарнизоне фактически постоянно работала выездная сессия трибунала. То ли из Иркутска, то ли из Ангарска. Не буду врать, не помню. И меня в знак особого доверия назначили на временную и какую-то полуофициальную должность — старшим конвоя. У меня было пятеро конвойных из моего взвода. Я и один из конвойных должны были водить подследственных и подсудимых с гауптвахты, где их содержали, в штаб одной из частей, где заседал трибунал. А также охранять само заседание. Ну и, соответственно, уводить арестанта обратно.
Длилась эта служба — параллельно с основной — месяца полтора, а может быть, месяц. Опыт, конечно, интересный, но ребята, которых приходилось конвоировать, очень уж несимпатичные. И я думаю, что августовское письмо о 70% уголовников в полку по времени совпадало с этим эпизодом в моей карьере и было отчасти им навеяно. И взвинченность, которая в нем ощутима, возможно, соответствовала нервности моего тогдашнего состояния. Каждый поход с арестованным с гауптвахты в трибунал и обратно — особенно обратно, в темноте, как правило,—требовал непривычного напряжения. Правда, попытка побега случилась только однажды. На этом случае построен один из моих армейских рассказов — «Выстрел». Там моему герою пришлось застрелить беглеца. В жизни все обошлось без стрельбы и тем более смерти. Мой конвойный, узбек, легкий на ногу, догнал этого дурня и сбил с ног ударом приклада.