Моя армия. В поисках утраченной судьбы — страница 4 из 35

Но все это было позже, а теперь надо ненадолго вернуться к первым неделям моего пребывания в этом новом мире.

Очевидно, контраст между ожидаемым и реальным вызвал у меня в первые дней десять что-то вроде депрессии. Иначе я не могу объяснить письмо, которое написал 12 ноября 1954 года и за которое потом извинялся. Да и теперь, через шестьдесят лет, перечитывая его, испытываю тяжелую неловкость. — «Здравствуйте, дорогие! Привет от вашего дальневосточного родственника. Как поживаете? Я здесь служу: бегаю, таскаю, копаю и т. д. Что и говорить, свалял ваш сын грандиознейшего дурака. Надо было, конечно, представить справку из вечерней школы и не рыпаться. Тогда, возможно, и не тронули бы меня. Ну да теперь поздно жалеть. Назвался груздем, полезай в кузов. Вот и лезу. Приходится иногда трудновато, ну да ничего. Довольно тоскливо здесь, по вам скучаю все-таки немного. Родственники как-никак. И живу больше в Ленинграде, чем здесь. Икается вам, должно быть, крепко. Вспоминается, например, такая картинка: Яков Гордин, ученик в отставке, встает утром часов в 12, не торопясь одевается (здесь на одевание и раздевание дается по одной минуте), повалявшись предварительно полчасика и больше. Хорошо завтракает и затем, надев коричневый пиджак, идет на прогулку. После чего отправляется в Эрмитаж или в Публичную библиотеку, где занимается, ну, скажем, историей живописи. (Между прочим, так оно и было. — Я. Г.) Вернувшись домой и пообедав, час-другой переводит бумагу и чернила, а там ужинает и ложится спать, почитав на сон грядущий любимое место из „Д. Грея" о драгоценных камнях. Иногда, впрочем, перед сном он гулял по Невскому. И так до 14-го числа. Недурно. Контраст велик. И очень... Самое неприятное во всей этой истории—это то, что попал в пехоту. Здесь тяжелее всего».

Идиллическая картина летних месяцев между окончанием школы и призывом не совсем соответствует действительности. Это — мечтания. Помимо прочего я занимался тригонометрией, чтобы получить аттестат. Кроме того, много времени мы проводили втроем с друзьями — Борей Иовлевым, моим одноклассником, и Юрой Романовым, Бориным соседом.

У Юры были отдельная квартира и пианино, на котором он лихо играл. Разговоры были сугубо философические. С удивлением вспоминаю, что мы всерьез обсуждали «Что делать?» Чернышевского и, в частности, опыт Рахметова.

В апреле 1955 года Юра прислал мне стихотворение, посвященное этому замечательному лету. Оно называлось «Трое в лодке. По мотивам „Ариона"».


Было трое на челне:

Ницше, Цфасман, Пифагор —

Были счастливы вполне,

Не бывало драк и ссор...

Но поднялся страшный шторм,

Ветер мрачно завывал,

Не блюдя приличья норм,

Налетел девятый вал.

Развалился утлый челн,

И поплыли с этих пор

На «авось» по воле волн

Ницше, Цфасман, Пифагор...


Обо мне было сказано: «Ницше сгиб в пастях акул. За неделю или две...»

Цфасман — это, разумеется, музыкальный Юра, Пифагор — знаток математики Боря.

Боря поступил в медицинский институт, Юра, который был на год меня моложе, — в какое-то училище. «Я теперь металлист», — писал он мне. (Через несколько лет он таки попал в армию и отслужил в железнодорожных войсках.)

«В пастях акул» я не «сгиб», но первые недели мне было тошно, как и явствует из цитированного письма.

Письмо это было написано через неделю после прибытия в полк, но уже 8 декабря 1954 года я писал:«Не беспокойтесь — я снова на коне. Первые дни было довольно тоскливо, кроме того,я немного испортил в конце дороги желудок, и вот меня, пардон, прослабило двумя идиотскими письмами: 1-ми 2-м. Никогда себе не прощу, что позволил себе раскиснуть. (Фи, что за стильдва слова „себе" в одной фразе!) Не принимайте этот скулеж во внимание».

Тон писем постепенно стал спокойный и информативно-деловой.

В том же письме от 12 декабря: «Бабушка, милая, не беспокойся за своего внука, он здоров, как табун лошадей. И опасность замерзнуть ему не грозит. Он обмундирован, как положено солдату, а уж на учении в самый страшный холод жарко, как после бани. Приходится много и быстро двигаться, и не налегке, а с оружием, лопаткой, противогазом и т. д. Да и вообще никаких „жутких" морозов здесь нет, я ведь живу на берегу океана. Ниже -30° не бывает... Очень мало теперь времени. Занимаемся строго по расписанию. Так называемого „личного времени" в день остается час, и за этот час надо успеть и подворотничок постирать и подшить, и сапоги начистить, и пуговицы надраить, да мало ли что надо... Я вот пишу, а сержант играет на гармони „Клен кудрявый, клен кудрявый, лист резной... Резной-то он, может, и резной, а писать мешает».

Бабушка волновалась, что я буду конфликтовать с начальством. «А что касается моих „обычных капризов", то, бабушка, дорогая, должен тебе сообщить, что тот, кто служит в стрелковом полку „особого назначения", очень быстро учится прятать все свои капризы в самый дальний карман».

Да, капризничать не приходилось.

21.XI.1954: «Я продолжаю трудиться на различных амплуа. Сбылась моя заветная мечта—и грузчиком я тоже поработал. Грузили лес на лесопилку, разгружали тракторы. Здесь у сосен интересная коратемно-малинового цвета. А в лесу я так и не побывал еще. Не приходится пока. Но по этому самому лесу мне еще придется побегать и поползать с полной выкладкой—32 кг. Надо признаться, что Арсеньев путешествовал по этой самой тайге в более комфортабельных условиях. Когда нам разрешат посылки (ведь по тому адресу, который я вам пишу, могут дойти только письма, а другого нам пока не говорят), вы пришлете мне его книги».

Относительно выкладки в 32 кг — ее в полном виде испробовать не пришлось. Но когда начались тактические занятия, то груза на нас было навешано достаточно — оружие (у меня сперва был СКС — самозарядный карабин Симонова, очень легкий, килограмма четыре; потом, как увидим, мне достался РПД — ручной пулемет Дегтярева, штука громоздкая, 9 кг с полным диском), саперная лопатка, две гранаты, два подсумка, противогаз (на случай атомной войны, очевидно). До 32 кг, конечно, далеко, но весило все это порядочно и очень мешало бегать и ползать. Надо иметь в виду, что наши тактические занятия в сопках проходили по колено в снегу, а то и выше, что тоже не облегчало движение.

Закаляли нас не только утренний бег и изнурительные ежедневные штурмы сопок, но и погода, постепенно становившаяся все суровей.

Был период, когда приуныли даже самые крепкие ребята. Однажды вечером, после особенно изнурительного дня и ночной разгрузки, несколько ребят-молдаван обсуждали, долго ли мы выдержим. Один из них сказал, кивнув в мою сторону: «Этот загнется первым». Я сделал вид, что не слышал, и подумал про себя: «Как же. Жди...». Низкий поклон Джеку Лондону. Я верил, что пройду путь Смока Белью, городского интеллигента, ставшего неутомимым золотоискателем.

22.XII.1954. «Я жив, здоров, как и прежде. Но погода здесь помаленьку сходит с ума. Причем помешательство весьма буйное. Уже два дня на улице буран. Ледяной воздух и паршивый ветер. Городок стоит на сопках, и ветер чувствует себя здесь как дома. У него очень противный голос. Он не просто завывает, но как-то странно стучит, хлопает, грохочет. Мы уже второй день не высовываем носы из казармы. Полевые занятия прекращены. Но завтра, должно быть, несмотря на погоду, они возобновятся. На то мы и солдаты. В казарме тепло—натопили все печи. А на дворе противно до крайности. Ветер кружит редкий острый снег. Ходить по улице не совсем удобно—скользко немилосердно, а тут тебя еще рвет, мнет, гнет... Что ж, однако, мы ведь не на курорте. Холода эти и ветры навряд ли долго продолжатся. Но пока прохладно. Хлеб за время пути от кухни до казармы—метров 300 — промерзает насквозь. Это, однако, не мешает есть его с большим аппетитом. Вообще аппетит у меня превосходный частые прогулки на очень свежем воздухе и некоторая затрата физических сил этому способствуют».

Тут надо объяснить ситуацию с кухней и казармой. Как я уже упомянул, городок наш был еще не достроен. В частности, не было столовой. Клуб для комсомольских собраний был, а столовой не было. Рядом с кухней были сколочены неимоверной длины деревянные столы — каждый с расчетом на взвод: от 30 до 40 человек. Весь ноябрь мы завтракали, обедали и ужинали на улице. С середины ноября начались морозы, пока еще небольшие. Но их вполне хватало, чтобы еда мгновенно остывала.

С какого-то момента к нам стало поступать продовольствие из Китая. Рис, свинина. Будучи в наряде на кухне, я видел замороженные свиные туши с клеймом из иероглифов. Все, чем нас кормили, было предельно жирным. И рисовая каша, ставшая постоянным блюдом, с кусками китайской свинины, успевала застыть, пока мы торопливо хлебали щи или борщ, сдобренный той же свининой.

С декабря, когда ударили настоящие морозы, мы стали питаться в казармах, в учебных классах. Еду дневальные приносили с кухни в бачках, а хлеб и масло путешествовали по морозу, и, соответственно, успевали замерзнуть.

С Китаем нас связывало еще одно приятное обстоятельство. В отличие от обычного армейского меню, когда компот полагался только по воскресеньям, мы получали компот из изюма каждый обед. Изюм, насколько помню его упаковки, тоже был китайский. Все это происходило до XX съезда с антисталинским докладом Хрущева, и с Китаем мы были «братья навек»...

Постепенно я вживался в этот новый для меня и совершенно неожиданный мир, отнюдь не похожий на тот, который я себе представлял.

Я жил, так сказать, в двух измерениях. Новый мир становился неизбежной реальностью и заставлял трезво смотреть на себя вчерашнего. Об открытке, которую написал перед прибытием в часть и которую уже цитировал, 19 ноября 1954 года я отозвался так: