В «Иммигранте» Шарло едет в Америку. На палубе четвертого класса он знакомится с девушкой и ее матерью, такими же бесприютными бедняками, как он сам. В Нью-Йорке они расстаются. В конце концов он снова встречает девушку, она одинока и так же несчастна, как он сам. Пока они сидят и разговаривают, она вынимает носовой платок — на нем траурная кайма, которая говорит о том, что она похоронила мать. И, конечно, в конце в грустный дождливый день они женятся.
Простые, незатейливые песенки подсказывали мне образы и для других фильмов. В «Двадцати минутах любви», грубоватой и довольно бессмысленной комедии, действие которой разыгрывалось в парке, где сидят няньки с младенцами и расхаживают полицейские, я попадал из одного затруднительного положения в другое под звуки очень популярного в 1914 году тустепа «Слишком много горчицы». Песенка «Фиалки» сообщила настроение «Огням большого города», а «Забыть ли старых нам друзей?» — «Золотой лихорадке».
К 1916 году у меня уже было много замыслов для полнометражных фильмов, в том числе о путешествии на Луну, где обыгрывались бы иные законы притяжения. Это была бы сатира на технический прогресс. Я придумал здесь кормящую машину и радиоэлектрическую шляпу, которая делает явными мысли своего владельца — это должно было доставить мне множество неприятностей, так как мне предстояло носить ее в ту минуту, когда меня познакомили бы с очень соблазнительной женой обитателя Луны. Кормящую машину я в конце концов использовал в «Новых временах».
Меня часто спрашивали, как возникал замысел того или иного фильма. Я и сейчас не могу исчерпывающе ответить на этот вопрос. С годами я понял, что идеи приходят, когда их страстно ищешь, когда сознание превращается в чувствительный аппарат, готовый зафиксировать любой толчок, пробуждающий фантазию, — тогда и музыка и закат могут подсказать какую-то идею.
Я посоветовал бы делать так: выберите тему, которая увлечет вас, разрабатывайте и усложняйте ее, насколько возможно, а потом, когда сделать с нею уже ничего больше нельзя, отбросьте и ищите другую. Исключение из накопленного — вот процесс, с помощью которого можно найти то, что вам нужно.
Откуда берутся идеи? Только из упорных поисков, граничащих с безумием. Для этого человек должен обладать способностью мучиться и не утрачивать увлеченности в течение длительных периодов. Может быть, для некоторых людей это легче, чем для других, хотя я сильно в этом сомневаюсь.
Разумеется, каждый начинающий комический актер обязательно стремится философски обобщить принцип построения комедии. «Элемент неожиданности и напряженного ожидания» — эту фразу можно было каждый день слышать в студии «Кистоун».
Я не стану забираться в дебри психоанализа, чтобы объяснить поведение человека, непостижимое, как сама жизнь. Мне кажется, наше мышление не столько обусловливается моментами сексуального порядка или детскими впечатлениями, сколько причинами атавистического происхождения, — во всяком случае, мне не нужно было читать книги для того, чтобы понять, что в основе жизни лежат противоречия и страдания. И моя клоунада инстинктивно строилась именно на этом. Мой метод создания комедийного сюжета был очень прост: я ставил персонажей в затруднительные положения, а потом спасал их.
Однако юмор — это уже нечто другое, более тонкое. Макс Истмэн в своей книге «Чувство юмора» пришел к выводу, что в основе юмора лежит «страдание понарошку». Он пишет, что homo sapiens склонен к мазохизму и извлекает радость из различных форм страдания, и зрителям нравится страдать вместе с героем, подобно тому, как детям, играющим в индейцев, нравится служить мишенью для стрел и умирать в муках.
Я согласен с этим, но, по-моему, это скорей анализ драматизма, а не юмора, хотя они во многом совпадают. Моя концепция юмора несколько иная: юмор — это легкая несообразность в как будто бы нормальном поведении. Другими словами, юмор помогает нам увидеть иррациональное в том, что кажется рациональным, и незначительное в том, что кажется значительным. Юмор повышает нашу жизнеспособность и помогает сохранить здравый смысл. Благодаря юмору мы легче переносим превратности судьбы. Он помогает нам понять истинное соотношение вещей и показывает, что в преувеличенной серьезности таится смешное.
Я поясню свою мысль примером: в комнату, где у гроба усопшего в почтительном молчании собрались друзья и близкие, как раз в ту минуту, когда начинается панихида, входит на цыпочках опоздавший и пробирается к своему стулу, на который кто-то из присутствующих положил цилиндр. В спешке опоздавший нечаянно садится на цилиндр, тут же вскакивает и, прося взглядом прощения, молча вручает владельцу его раздавленную собственность. Тот с немой досадой берет ее, продолжая слушать панихиду. Торжественность момента снимается, обращаясь в свою противоположность.
XV
Когда началась первая мировая война, все были уверены, что она продлится не больше четырех месяцев, так как современные методы ведения войны повлекут за собой ужасающие жертвы, и человечество потребует, чтобы вандализму был положен конец. Но мы ошиблись. Потрясенное человечество оказалось затянутым в бешеную лавину разрушения и чудовищной резни, которая длилась четыре года. Мы начали кровопролитие в мировом масштабе и уже не могли его прекратить. Сотни тысяч солдат сражались, умирали, и люди начинали требовать ответа на вопрос, почему и как началась война. Объяснения же были не очень вразумительны: кто-то утверждал, что всему причиной было убийство эрцгерцога, однако вряд ли оно могло вызвать мировой пожар. Людям было нужно более реалистическое объяснение. Тогда им сказали, что война ведется во имя защиты демократии. И хотя у одних было что защищать в этом смысле, а у других — нет, количество убитых было поистине «демократичным». Когда война уже скосила миллионы человеческих жизней, слово «демократия» обрело великую силу. В результате рушились троны, возникали республики, и лицо Европы неузнаваемо изменилось.
Но в 1915 году Соединенные Штаты еще заявляли, что «они не снизойдут до того, чтоб воевать». Американцы распевали песенку «Не для того я сына рощу, чтобы он стал солдатом». Она всем нравилась, но лишь до тех пор, пока не была потоплена «Лузитания». Тогда уж стали петь «Там, за океаном» и другие песенки в том же зажигательном духе. До потопления «Лузитании» в Калифорнии почти не ощущались тяготы европейской войны. Всего было вдоволь, продовольствие не нормировалось. В садах богатых вилл устраивались роскошные приемы и вечера в пользу Красного Креста, — по существу, это был лишь повод для встреч представителей светского общества. На одном из таких вечеров-гала некая дама пожертвовала в пользу Красного Креста двадцать тысяч долларов за привилегию быть моей соседкой по столу на каком-то шикарном обеде. Но время шло, и вскоре страшная действительность войны стала ясна каждому.
К 1918 году Америка уже выпустила два Займа Свободы, а теперь нас — Мэри Пикфорд, Дугласа Фербенкса и меня — попросили официально открыть в Вашингтоне кампанию по выпуску третьего Займа Свободы.
Я почти закончил свою первую картину — «Собачья жизнь» — для «Фёрст нейшнл», однако для того, чтобы выпустить ее в срок и освободиться для новой деятельноста по распространению займа, мне пришлось просидеть в монтажной трое суток безвыходно. В поезд я сел вконец измученный и проспал двое суток подряд. Наконец, я пришел в себя, и мы все трое стали готовить свои выступления. До этого мне ни разу не приходилось произносить серьезных речей, я очень нервничал, и Дуглас посоветовал мне порепетировать на тех толпах народу, которые на вокзалах ждали нашего проезда. Мы где-то остановились, и в конце платформы, против нашего вагона, действительно собралась толпа. Вначале Дуг представил Мэри, произнесшую несколько слов, затем меня. Но едва я успел начать, как поезд тронулся, и чем больше я удалялся от своих слушателей, тем становился красноречивее, драматичнее, увереннее, а люди на платформе становились все меньше и меньше.
Прибыв в Вашингтон, мы с царскими почестями проследовали по улицам к стадиону, где должны были открыть митинг.
Трибуна для ораторов была построена из неструганых досок и украшена флагами и полотнищами. Среди стоявших тут же представителей армии и флота я заприметил высокого, красивого молодого человека, с которым мы вскоре разговорились. Я признался ему, что мне никогда еще не приходилось выступать и что я очень волнуюсь.
— Вам нечего бояться, — доверительно сказал он мне. — Рубите прямо сплеча, говорите, чтобы покупали Заем Свободы, и все. Только не старайтесь их смешить.
— Об этом не беспокойтесь, — иронически успокоил я его.
Вскоре я услышал, что было названо мое имя, я вскочил на трибуну с ловкостью Фербенкса и безо всякой паузы, не переводя дыхания, сразу начал строчить, словно из пулемета:
— Немцы уже стоят у вашей двери! Мы должны их остановить! И мы остановим их, если вы купите Заем Свободы! Помните, что каждая купленная вами облигация спасает жизнь солдата — сына своей матери! — и приводит войну к быстрейшей победе!
Я говорил так быстро и пришел в такое возбуждение, что, кончив, спрыгнул с трибуны прямо в объятия Мэри Дресслер, она не удержалась на ногах, и мы с ней упали на того самого красивого молодого человека, с которым я разговаривал перед началом митинга и который оказался заместителем военно-морского министра Франклином Делано Рузвельтом.
После церемонии официального открытия мы должны были посетить в Белом доме президента Вильсона. Трепещущих от волнения, нас ввели в Зеленый зал. И вдруг дверь открылась, показался секретарь и отрывисто скомандовал:
— Прошу вас, станьте в ряд и сделайте один шаг вперед.
И тут вошел президент.
Мэри Пикфорд взяла инициативу в свои руки.
— Господин президент, публика проявила живейший интерес к займу, и я уверена, что кампания по продаже облигаций пойдет очень успешно.
— Безусловно проявила и безусловно пойдет… — в полном смятении вмешался я.