В Гринвич-Вилледже я познакомился с очеркистом, историком и романтиком Уолдо Фрэнком, поэтом Хартом Крейном, с редактором «Мэссес» Максом Истменом, с блестящим адвокатом, инспектором нью-йоркского порта Дэдли Филд Мелоном и его женой, суфражисткой Маргарет Фостер. Обычно я завтракал в ресторане Христины, где нередко встречался с актерами труппы «Провинстаун плейерс», которые в это время репетировали «Императора Джонса», драму, написанную молодым драматургом Юджином О’Нилом (впоследствии ставшим моим тестем). Они показали мне свой театр, больше напоминавший конюшню, примерно лошадей на шесть, не больше.
Я впервые узнал Уолдо Фрэнка по его книге очерков «Наша Америка», выпущенной в 1919 году. Эссе о Марке Твене дает глубокий, проникновенный анализ творчества писателя. Уолдо, кстати говоря, оказался первым писателем, написавшим всерьез обо мне. Естественно, мы стали с ним добрыми друзьями. В этом человеке мистик сочетается с историком; его проникновенный взгляд позволил ему заглянуть глубоко в душу Америки, и Северной и Южной.
Мы проводили в Вилледже интересные вечера. Уолдо познакомил меня с Хартом Крейном. Мы обедали в маленькой квартирке Уолдо, порой засиживаясь у него за разговорами до утреннего завтрака. Это были волнующие диспуты, во время которых мы все трое выбивались из сил, пытаясь как можно точнее выразить тончайшие оттенки своей мысли.
Харт Крейн был безнадежно беден. Его отец, миллионер, фабрикант конфет, желал, чтобы сын продолжал его дело, и не давал ему ни цента, пытаясь хоть этим способом отбить у сына охоту к поэзии. Лично у меня нет ни слуха, ни вкуса к современной поэзии, но именно теперь, когда я писал эту книгу, я прочел «Мост» Харта Крейна, очень эмоциональное излияние, странное и драматичное, полное ранящей вас боли, остро отточенных образов, которое, однако, показалось мне слишком пронзительным. Может быть, эта резкость была в характере Харта Крейна, но в то же время в нем была и какая-то мягкая нежность.
Мы говорили о поэзии, и я сказал, что поэзия — это, в сущности, любовное письмо, обращенное ко всему миру.
— Но только к очень ограниченному миру, — печально поправил меня Харт.
Он говорил о том, что я работаю в традициях греческой комедии. Я рассказал ему, что пытался читать Аристофана в английском переводе, но так и не смог дочитать.
В конце концов Харту была присуждена стипендия Гуггенхейма, но произошло это слишком поздно. Годы бедности и небрежения к его таланту сделали свое дело — он стал пить, повел беспутный образ жизни и, возвращаясь на пароходе из Мексики в Штаты, бросился в море.
За несколько лет до самоубийства он прислал мне книгу своих стихов «Белые здания» со следующей надписью: «Чарльзу Чаплину в воспоминание о „Малыше“ от Харта Крейна. 20 января, 28 г.». Одно из стихотворений называлось «Чаплинеска».
Мы приспосабливаемся к миру,
И рады всяческому утешенью,
Какой бы ветер его ни занес
В дырявые и слишком пустые карманы.
Потому что все еще любим мир,
Где кто-то подбирает котенка
И прячет его от жестокости улиц
В теплый, рваный рукав.
Всем уступаем дорогу,
Дурацкой улыбкой
Хотим отсрочить удар кулака,
Следим невинно и удивленно,
Взглядом погасшим и окосевшим,
На перст, что медленно целит в нас.
И все же эти крушенья не больший обман,
Чем танцы гибкого камыша.
А наша смерть — небольшое событие.
От всего уйдешь, но не от сердца,
Оно не виновато, что не может жить.
Играем, вынуждены глупо ухмыляться;
Но мы видели луну в пустынных проулках,
Что творила из свалки чашу Грааля,
Наполненную весельем и смехом.
И все же, сквозь шум веселья и поисков,
Мы сумели расслышать котенка под лестницей —
Глас вопиющего в пустыне.
Дэдли Филд Мэлон устроил в Вилледже интересный вечер, пригласив на него голландского промышленника Жана Буассевена, Макса Истмена и других. Один из гостей, назвавшийся «Джорджем» (мне так никогда и не пришлось узнать его настоящего имени), показался мне очень нервным и чем-то крайне взволнованным. Кто-то мне рассказал, что он был в большой милости у короля Болгарии, и тот помог ему получить образование в Софийском университете. Но вскоре Джордж отказался от королевского покровительства, примкнул к красным, эмигрировал в Штаты, вошел здесь в ИРМ и в конце концов был приговорен к двадцати годам заключения.
Просидев из них два года, он по кассации добился решения о пересмотре дела и сейчас был выпущен до суда под залог.
Я смотрел, как он играл в шарады, а Дэдли Филд Мелон, словно угадав мои мысли, шепнул мне: «У него нет никаких шансов выиграть кассацию».
Накинув на себя скатерть, Джордж изображал Сару Бернар. Мы смеялись, глядя на него, но, должно быть, многих, как и меня, не оставляла мысль о том, что ему придется вернуться в тюрьму и отсидеть там еще долгих восемнадцать лет.
В атмосфере этого вечера было какое-то странное, лихорадочное возбуждение. Я уже собрался уходить, как вдруг Джордж окликнул меня:
— Куда вы торопитесь, Чарли? Почему так рано решили уйти?
Я отвел его в сторону, не зная, что ему сказать.
— Может быть, я могу вам чем-нибудь помочь? — шепнул я.
Он отмахнулся, словно отгоняя от себя эту мысль, а потом схватил мою руку и с чувством сказал:
— Обо мне не тревожьтесь, Чарли. Как-нибудь выпутаюсь.
Мне хотелось подольше остаться в Нью-Йорке, но в Калифорнии меня недала работа. Прежде всего я намеревался выполнить контракт с «Фёрст нейшнл», желая как можно скорее начать снимать для «Юнайтед артистс».
После свободы и легкости моей интересной жизни в Нью-Йорке пришлось спуститься на землю. Снять еще четыре двухчастные комедии для «Фёрст нейшнл» представлялось мне задачей почти непреодолимой трудности. Несколько дней я просидел в студии, тренируя привычку думать. Способность думать, подобно игре на скрипке или рояле, требует ежедневной практики, а я в последнее время утратил эту привычку.
Я слишком увлекся калейдоскопом Нью-Йорка, и это не могло не оказать своего действия. Чтобы привести себя в норму, я решил поехать со своим другом, англичанином доктором Сесилем Рейнольдсом, на Каталину, половить рыбу.
Всякому рыбаку Каталина должна показаться раем. В Авалоне, старом, сонном городишке на острове, было две маленькие гостиницы. Рыба в Каталине хорошо ловилась весь год, но в часы, когда шел тунец, достать там лодку было совершенно немыслимо. Ранним утром, бывало, кто-нибудь крикнет: «Пошел!» — и тут уже, куда только глазом ни кинешь, в море бьется и плещет тунец, каждый — от десяти и чуть не до ста килограммов весом. Сонная авалонская гостиница вмиг начинала гудеть, охваченная рыболовной горячкой. Не было времени даже одеться, и если вы оказывались тем счастливцем, который догадался накануне заарендовать лодку, вы мчались, сломя голову, на бегу застегивая штаны.
В один из таких дней нам с доктором удалось до завтрака поймать восемь тунцов, каждый из которых весил килограммов по десять. Но тунец обычно исчезает так же внезапно, как и показывается, и тогда мы снова спокойно сидели над удочками. Тунца мы иногда ловили с помощью воздушного змея, которого привязывали к леске, а приманкой была летучая рыбка, плескавшаяся на водяной глади. Такой способ рыбной ловли очень увлекателен — вы видите, как бьется тунец, вспенивая воду вокруг приманки, а потом отплывает с ней на двести-триста метров.
Меч-рыба, которую ловят на Каталине, бывает от тридцати и до двухсот килограммов весом. Ловля этой рыбы требует большой сноровки. Леску оставляют свободной, меч-рыба мягко берет приманку — маленькую макрель или летучую рыбку — и отплывает с ней метров на сто. Затем она замирает на месте, и вы останавливаете лодку и ждете целую минуту, давая ей время проглотить приманку, а затем начинаете медленно наматывать леску, пока она не натянется. Тогда вы наносите решительный удар — два-три раза, сильно дергаете леску — и тут начинается игра. Меч-рыба делает рывок метров на сто, а то и больше, катушка жужжит и вдруг замолкает. Вы начинаете быстро сматывать слабину — иначе леска лопнет, как нитка. Если, удирая, меч-рыба сделает резкий поворот, сопротивление воды перережет леску. А рыба начинает выскакивать из воды и проделывает это от двадцати до сорока раз, тряся головой, словно бульдог. В конце концов рыба опускается на дно, и тут начинается самая трудная работа — надо тащить ее наверх. Я поймал рыбину весом в семьдесят с половиной килограммов и вытащил ее всего лишь за двадцать две минуты.
Какие это были счастливые часы, когда мы с доктором на заре, с удочками в руках, дремали на корме, а над океаном расстилался утренний туман, горизонт сливался с бесконечностью, и тишина была такой глубокой, что даже крики чаек и ленивое пыхтенье мотора нашей лодки наполнялись каким-то особым значением.
Доктор Рейнольдс был подлинным гением в области хирургии мозга, добиваясь поистине чудотворных результатов. Мне были известны многие истории болезни его пациентов. У одной девочки, у которой оказалась опухоль мозга, бывало до двадцати припадков в день, и ей грозил клинический идиотизм. После сделанной Сесилем операции она совершенно выздоровела и впоследствии стала блестящим ученым.
Но Сесиль был «тронутый» — он был помешан на желании стать актером. Эта неутолимая страсть сделала его моим другом.
— Театр поддерживает душу, — говорил он. Я спорил с ним, утверждая, что его душу достаточно поддерживает врачебная работа. Что может быть драматичнее превращения бессмысленной идиотки в блистательного ученого?
— Тут только надо точно знать, как проходят нервные волокна, и все, — ответил Рейнольдс, — а вот актерская игра, она дает переживание, от которого душа расцветает.
Я спросил, почему же он тогда избрал мозговую хирургию.