Моя демократия — страница 5 из 15

Учился Вовка легко и просто, если к нему кто с курса обращался: объясни, — он так и говорил:

— Ну как же — здесь всё очень просто. — И объяснял с одного краткого захода.

Ещё вспоминаю: гуманитарные науки (диамат, политэкономия, марксизм-ленинизм и болотоведение) мы называли одним школьным словом обществоведение.

Теоретическую механику и сопромат читал нам большой путаник доцент Голубенцев. Вот он запутается и взывает: что-то у нас не получается, Анисим Андреевич? А?

Тогда выходит к доске Анисим Жихарев, стирает с доски голубенцевское, пишет заново — и дело пошло ладом.

Анисим прошел прекрасную школу в техникуме, в Ташкенте, у своего старшего брата, выдающегося инженера, и вот сохранил чёткие, ясные конспекты того времени плюс конспекты книг, прочитанных им накануне: у него была такая привычка — читать материал не после лекции, а до неё.

Самомнение у Анисима было великое, но то — в аудитории, а лучше всего — перед преподавателями, в комнате же — ни-ни! Два младших брата, Михаил и Анисим, были жителями нашей комнаты (смоленские парни). Они могли и поругаться между собой — но больше никто ни с кем. И никогда!

Этим больше всего и запомнились мне студенческие годы — личностями!

На этом я, кажется, мог бы заключить рассказ о нашей комнате.

В общем-то, мы ведь плохо знали, совсем не знали друг друга — кто, откуда и почему оказался в Омске, а не в той же Москве, в Тимирязевке.

А дело-то, как я позже понял, было вот в чём…

Саша Турбин и братья Жихаревы были из семей крестьянских раскулаченных, вот ехать им на каникулы и было попросту некуда.

Мой друг, Виктор Богуславский (наши койки стояли в комнате голова к голове несколько лет), человек тонкой души, музыкант и волейболист, ездил к сестрам в Мордовию — а где, спрашивается, были его родители?

За моим отцом в Барнауле в 1937 году приходили дважды, но он лежал в кровати совершенно больной. Барнаул же утопал в крови репрессий (куда там Омск! Если в нашем институте — тысячи на три человек — было «всего» три ареста, то в Барнауле же в одну ночь «брали» учителей, в другую — врачей, учительский институт, совслужащих, а потом всё начиналось по второму, третьему и т. д. кругу).

Валя Лепин, латыш, из нашей академгруппы (но не из нашей комнаты), редко, но ездил «домой» на какой-то «остров» ГУЛАГа, где начальником был его отец. Возвращаясь, запивал.

А то был еще в нашей группе «младенец» Саша Малов — на четыре месяца младше меня (я кончил учебу и женился почти в двадцать шесть лет), умный-умный мальчик, выглядел лет на двадцать, женился на второй девушке все той же академгруппы № 16 «Б» Ане Филенковой, и уехали они работать на Сочинский водопровод.

В войну он писал мне, был в чине капитана, потом майора, командовал саперами-понтонщиками, наводил мосты на реках от Днепра до Шпрее включительно.

Вернулся домой, посидел, часок поговорил, поохал и поахал — и решил съездить в город, купить бутылочку-другую ради встречи-возвращения. По-фронтовому, на ходу, вскочил в грузовик, а там стоял контейнер, что ли, и он упал на Сашу. И задавил его насмерть.

Вот и такая была история. Страх…

Но судьба всё равно благоволила к нашей комнате: все мы остались почти что целы-невредимы в войну: Виктор служил на каких-то складах, Анисим — в Персии, я — в гидрометслужбе СибВО, Вовка Коновалов получил калечащее ранение в руку и был списан. Одна-единственная покалеченная рука на семь человек — это терпимо.

Один только Саша Турбин хлебнул сначала комвзвода, потом — командиром стрелковой роты.

Я бывал у него на Хакасской опытной станции орошаемого земледелия это отдельный рассказ. Написать бы, а?

Мы с женой Любой плавали по Иртышу в гости к Вовке Коновалову в Семипалатинск. Такое уютное семейное гнездышко при хлебосольном доме его родителей. Наверное, единственный вполне естественный родительский дом в составе обитателей нашей прекрасной комнаты общежития № 6. И очень-очень скромное служебное положение Вовки при начальнике, тоже выпускнике нашего факультета, хорошо всем нам известном (дурак дураком!). Мы удивлялись: Вовка, как это тебя угораздило? Вовка в ответ улыбался.

Кока Левшин, в душе столяр — всем нам сделал симпатичные книжные полки над кроватями, — умер от какой-то наследственной болезни первым. Вторым Виктор Богуславский: «от сердца». (Он заменил меня в должности зав. кафедрой, когда в 1955 году мы уехали из Омска в Новосибирский строительный институт.)

Энергичные братья Жихаревы пошли в гору в степном Казахстане. Если они русские пенсионеры и ныне там — не знаю, как им приходится. Не думаю, будто сладко.

* * *

Кроме того, что нас учили «на инженеров», нас еще и готовили к званию младших лейтенантов, командиров стрелковых взводов. И, надо сказать, делали это очень неплохо. У нас был свой командир студенческой роты, с которым мы дважды отправлялись на двухмесячные военные сборы в лагеря, а помимо того нас еще призывали то во время чешских событий, то событий на китайской границе.

Одно время у нашего комстудроты был помощник по политической части, совершенный дурак, он объяснял нам, что «подводная лодка ходит под водой куда ей нужно и приходит куда ей нужно», но потом этот помощник куда-то, слава Богу, исчез, и мы остались лицом к лицу с нашим командиром товарищем Коровкиным. Товарищ Коровкин был человеком огромного роста, пузатым и с сиплым голосом, у нас с ним шла непрерывная война, но он никогда не стучал на нас начальству, а мы — никогда на него.

В лагерях, утром, в солдатской столовке он шёл к повару, просил его «малость подсыпать», и каша становилась несъедобно солёной. Но есть-то надо — мы ели.

Потом нас строили по четыре, мы запевали что-нибудь лихое красноармейское и шли на стрельбище (пять километров). По дороге комроты останавливал нас и приказывал построиться в одну шеренгу. Мы строились в одну. Он приказывал взять в руки фляжки. Мы брали. «Руки с фляжками вытянуть вперед!» Мы вытягивали. «Пробки отвинтить!» Мы отвинчивали. «Фляжки перевернуть!» Мы перевертывали, слушая, как вода из фляжек булькала на землю. Теперь с восьми утра и до шести вечера нам предстояло провести без капли воды, а полевым кухням, когда они развозили обед, Коровкин давал знак проезжать мимо.

Но стреляли мы лучше всех в нашем полку, в бросках были самыми выносливыми, рукопашным боем овладевали лучше всех, «ура!» кричали громче всех, и командир полка латыш Цауне (вскоре был расстрелян) не мог на нас нахвалиться. Когда мы стажировались в обычных ротах, нам служба была орешки. Мы там отдыхали. Коровкину же мстили: он уйдет в окоп, а мы откроем по этому окопу (вокруг него) стрельбу боевыми, он и сидит там часика четыре, а мы по очереди ходим на Иртыш купаться. После идём за ним: «А мы вас потеряли, товарищ комроты».

Однажды полк инспектировали какие-то генералы, много генералов, нас пустили «в атаку» первыми, и мы, пробегая мимо них с винтовками образца 1891 года наперевес, так дико орали «ур-ра!», что те ошалели — или стараются ребята, или дурят? Решили дело не поднимать: доказать что-нибудь антисоветское было совершенно невозможно.

Коровкин наш был из фельдфебелей царской армии, во время Первой мировой дослужился до ротмистра, носил белую рубаху навыпуск и, несмотря на свое пузо, бегал с нами наравне. Думаю, что ещё до начала Второй мировой он был репрессирован.

А еще был Лодыжка — есть такая часть в станковом пулемете, маленькая, горбатенькая, — вот мы и окрестили генерал-майора этим именем. Он страшно волновался, если кто не выходил на утреннюю физзарядку, и сам бегал по комнатам, проверял выполнение своего приказа. Мы на зарядку не ходили, а встречали его дружно повернувшись к нему голыми задницами, стоя, мол, собираемся идти на морозец.

Лодыжка, возмущенный, убегал, а мы ложились досыпать. Сон был особенно сладким.

* * *

А я вот — жив курилка! — сижу, лежу, пишу эту статью в инфарктной палате. К нам, инфарктникам, уважение очевидное, а мне хочется ещё написать рассказик о больнице — только не о той, в которой я лежу, но о самой-самой неустроенной, куда «скорая» сбрасывает вшивых и беспаспортных бомжей: демократическое поползновение.

Само собою разумеется, мне очень и очень повезло.

А — результат? А в результате этого везения, этих исключительных в ту пору обстоятельств вышел из меня типичный… совок. И думал я очень просто: если все будут хорошо работать — всё и для всех будет хорошо. Вот и вся логика. И — политика.

Видел я своими глазами коллективизацию и раскулачивание, видел так называемый «лесоповал», со стороны видел репрессии 1937-го и других годов, было у меня вполне демократическое детство, но, оказывается, всё это прошло мимо меня, не повернуло, не перевернуло моей души, душевного моего состояния.

Первого живого диссидента я встретил, наверное, лет восемь — десять назад, не раньше. Это был Владимир Максимов. Я побывал у него в Париже и что-то напечатал в «Континенте», хотя тот же «Континент» меня раздолбал за аполитичность, кажется.

Хрущевская «оттепель»: она меня не только вполне устраивала, но и те оценки, которые Хрущев дал Сталину и сталинизму, те послабления, которые он ввёл в печати, казались мне чем-то очень значительным. Чего стоил один только тогдашний «Новый мир»! Я полагал его за максимум и был его постоянным автором.

Вскоре после войны я защитил кандидатскую диссертацию и стал заведовать кафедрой гидромелиорации на том же факультете.

* * *

В период великих строек наш факультет пользовался особой популярностью. Проучившись и год, и два в других институтах, молодые люди, пренебрегая потерей этих лет, шли к нам. Помню, одна очень толковая студентка, ранее закончившая педучилище и два курса педагогического вуза, отвечая на вопросы экзаменационного билета, обязательно спрашивала:

— Вам понятно? Я могу объяснить и по-другому…

Я отвечал, что мне понятно, но, уходя с экзамена с пятеркой в зачётной книжке, она и ещё спрашивала: