Я ему не нравилась?
Не вызывала желания?
Его столь восхищавшие меня поначалу проницательность и пытливость превратились в моем воображении в невидимую преграду, стену, которую он возводил вокруг себя с каждой новой книгой и мыслью, – и мне все сильнее хотелось ее разрушить.
Однажды он подарил мне книгу. Протянул, словно под обложкой скрывалась его душа. «Посторонний», некоего Альбера Камю. В начале книги молодой человек провожает гроб своей матери и все время скучает по дороге, пока наконец – вероятно, от скуки – не убивает кого-то, пронзив ножом, просто из-за слепящего солнца. Такие дела. К тому же он постоянно ставил мне «Зимний путь» другого Франца[26]. Вновь и вновь он зачарованно слушал первые строки. «Чужим пришел сюда я, чужим и ухожу».
– Думаю, у тебя Эдипов комплекс, – сказала я.
Мы снова сидели возле кафе-мороженого в открытом бассейне в Любарсе. Белое и мягкое сливочное мороженое снова сочилось из блестящего серебряного автомата.
– Возможно, – к моему удивлению ответил он. – Но вместе с тем все сложнее.
При этом он так вздрогнул, что его мороженое упало на землю.
– Ой, прости, – сказала я.
Проявилась одна из моих самых неудобных черт – я постоянно извинялась за все подряд. Неудобных для меня, ведь я знала: в большинстве случаев никакой моей вины нет. Особенно абсурдно получалось, если речь шла о промахах других людей, как в этом случае. Пришлось согласиться с Францем: все сложно, очень сложно. Я тоже чувствовала себя чужой, но уже довольно долгое время, и мне не хотелось постоянно это обсуждать – я радовалась, что теперь не одна. В другой раз он снова заговорил о Кафке, поскольку Камю написал о нем нечто «новаторское, действительно совершенно новаторское». Чем громче распинался Франц, тем скучнее мне становилось его слушать. К сожалению, тогда я не понимала почему.
А еще Камю написал философское эссе о каком-то Сизифе, и Францу было очень важно, чтобы я его прочитала: там ставился вопрос, стоит ли жизнь труда быть прожитой и, если да, почему – для Камю и для него это был единственный важный философский вопрос. Мне казалось, я для себя давно на него ответила, по крайней мере, после знакомства с Францем. Поэтому я выпрямилась, напряглась всем телом, слегка запрокинула голову, прикрыла глаза и попыталась невинно и вместе с тем невероятно соблазнительно улыбнуться.
– Нет, единственный важный вопрос – когда ты наконец меня поцелуешь.
Франц изумленно на меня посмотрел. Его лицо очень сильно побледнело, словно он вот-вот умрет на месте, но все-таки немного счастлив – по крайней мере, так мне тогда казалось.
Я начала смотреть на него другими глазами. Конечно, жизнь рядом с ним будет отличаться от всего, известного мне прежде, но возможна ли жизнь вообще, если он все глубже погружается в свои книги? Я целыми днями ломала голову, размышляя, как выманить его из этой темной долины. Он всегда читал только о любви и умел прекрасно о ней говорить, но, похоже, остальное его не интересовало, что неизбежно заставляло задуматься, достаточно ли его интересую я.
Однажды днем я обнаружила на своей кровати конверт. Из Франции. Почерк я узнала сразу. Ушка. Значит, теперь она живет не в Лондоне, а уже переместилась на второй этап наших детских мечтаний, пока я сижу в Берлине и пытаюсь понять Франца. Я осторожно перевернула конверт и посмотрела на другую сторону. В графе отправитель стояло одно-единственное слово. Значит, она изменила имя. Дворянский титул исчез, вместо фамилии прочерк. Выглядело интересно. Благодаря простому приему ей удалось заново изобрести себя. Я осторожно открыла конверт, словно его нельзя было повредить, – как в старых фильмах, где герои тайно вскрывали не предназначенные им письма с помощью горячего пара. На меня вывалились яркие страницы журналов. Я отложила их в сторону и полезла за письмом. Конверт был пуст. Я недоверчиво потрясла его, заглянула внутрь, желая убедиться, что не ошиблась. Нет. Письма не прилагалось. Лишь аккуратно сложенные журнальные листы. Я кончиками пальцев разложила их на покрывале. Фотографии. Ее фотографии. Она похудела. Гладкие светлые волосы падали ей на плечи. Она позировала перед шелковыми платками. Все казалось очень расслабленным, почти веселым. Я снова покрутила в руках пустой конверт, прочитала свое имя, написанное ее изящным почерком, словно могла найти между буквами послание. На обороте стояло только ее новое, измененное имя, а под ним, на предусмотрительном расстоянии, широкими и большими буквами: ПАРИЖ.
Раньше, когда моя мать называла нас les inseparables, неразлучниками, Ушка однажды сказала мне, что французы целуются лучше. Я закусила губу. Она жила элегантно. И точно уже сотни раз целовалась. По сравнению с ней я казалась деревенщиной из мещанского берлинского пригорода Фронау. Но разве она не изобрела себя заново? Разве я не могу сделать то же самое? Возможно, мне стоит иначе одеваться, сменить компанию, читать больше журналов и не слушать удручающих откровений, подчерпнутых Францем из работ Ницше и Шопенгауэра – они стали его новыми путеводными звездами несколько месяцев назад. Возможно, я запуталась из-за Франца. В некоторые дни я ужасно злилась на него безо всяких видимых причин. Он был в некотором смысле противоположностью моего отца, но все же напоминал его. По крайней мере, мне внезапно так показалось. Я видела сходство в определенных жестах, хотя его руки были совершенно другими, очень уязвимыми, но мне это не мешало, и, что гораздо хуже, частенько действовало на нервы. Все всегда было столь утонченным, точным и уравновешенным, что даже самые счастливые моменты и долгожданные, лучезарные дни превращались в мрачные, страшные картины, слишком откровенная радость была как отполированная поверхность, которую он вот-вот поцарапает. Он становился все требовательнее, не хотел общаться ни с кем, кроме меня, критиковал меня при первой возможности, обвинял в поверхностности и легкомыслии, если я хотела встретиться с другими людьми или пойти на вечеринку. Даже природа не вызывала в нем интереса.
29 июля открывался первый немецко-американский фольклорный фестиваль с музыкой кантри, шоу Дикого Запада, автодромом, поездом-призраком и другими аттракционами. Я пыталась уговорить Франца зайти хотя бы на часок. Он упорно отказывался участвовать в таком дурацком коммерческом мероприятии. Теперь он носил не только черные плавки, а облачался в черное с головы до ног, и его кожа выглядела еще бледнее, чем прежде. Мои родители знали о нашей «связи», как выражалась мать, уже некоторое время. 13 августа немецко-американский фестиваль закончился. Накануне вечером я получила письмо от Франца. Он прощался со мной на «неопределенный срок». Что это значило? Все, конец? Он от меня уходит? Я вновь и вновь перечитывала немногочисленные строчки. Я его не понимала. Чем чаще я брала в руки письмо, тем сильнее буквы расплывались в бессмысленную кашу. Написанное казалось смутным и двусмысленным, словно каждым следующим предложением он опровергал предыдущее или утверждал обратное, – беспорядочные каракули, сливающиеся буквы, почерк, клонившийся то вправо, то влево. Он писал, что будет меня ждать, что теперь у него есть время. Я размышляла, связано ли сказанное с Камю или это просто странное любовное письмо. Но сколько ни ломала голову, понять не смогла. Его строки казались трогательными и отталкивающими одновременно, в них читался тихий, мучительный упрек, но я не понимала, в чем моя вина. Но видимо, она была. Что-то его расстроило или обидело. Вероятно, он уехал к бабушке. Он любил Рейн. Я злилась. Он просто сбежал, ни сказав ни слова, просто исчез. Как моя мать, когда она внезапно пропала в Аргентине. Хоть он этого не говорил, оставалось лишь одно объяснение: он меня бросил. Иных вариантов не было.
Дочь Лота
В Библии Бог жалуется, что слышит о Содоме и Гоморре дурные вещи. Он угрожает уничтожить оба места. Авраам договаривается, что города будут спасены, если среди нечестивцев найдутся хотя бы десять праведников. Он рассказывает Богу о своем племяннике Лоте и возлагает на него все свои надежды. Два прекрасных ангела-мужчины отправляются к Лоту, и тот радушно их принимает. Поскольку мужчины в Содоме предпочитают мужчин, они требуют у Лота выдать им обоих ангелов. Лот не хочет неприятностей, а прежде всего не хочет нарушать закон гостеприимства, защищающий ангелов под его крышей. Поэтому он выходит на улицу и предлагает возмутителям спокойствия двух своих дочерей. Должна сказать, весьма благородно. Но мужчины не желают торговаться, и, как известно, история заканчивается печально: библейская ярмарка греха обращается в пепел.
Ярмарка, на которой я оказалась 13 августа 1961 года, не обратилась в пепел. Вместо этого город предоставил ей новое помещение, но об этом я еще не знала.
– Ааааа…
Я с криком летела в четырехместном вагончике по стальным рельсам американских горок рядом с Хаджо – я наконец-то смогла сбежать от гнева и разочарования последних дней и недель, наконец-то вздохнула свободно. Веселье хлынуло в голову откуда-то из живота, а потом вернулось обратно, когда наш вагончик рухнул в пропасть и снова взлетел вверх, совершил следующий поворот, и я закричала от страха и одновременно от восторга, что со мной ничего, вообще ничего не может случиться, хотя при этом я чувствую опасность острее, чем когда-либо в жизни.
В отличие от театра или цирка, мы были здесь не просто зрителями, мы были действующими лицами, определяли ход событий: в зависимости от того, садились ли мы на карусель, или колесо обозрения, или смеялись и танцевали на американской центральной улице, история менялась, но всегда оставалась нашей историей. Хот-доги, чизбургеры и сладкая вата склеили наши желудки и были вкуснее всего, что мы ели прежде.
Я на мгновение вспомнила о Франце в очереди к автомату с мороженым, а потом мы побежали дальше. Хаджо не отходил от меня ни на шаг. Почему я никогда не обращала на него внимания? Он не только был лучшим в школе спортсменом и опережал бегунов на два класса старше нас, но и прекрасно выглядел. Широкие плечи, густые каштановые локоны, сильные руки. Он шел рядом в обтягивающих синих джинсах, везде меня приглашал, галантно помогал садиться в аттракционы, угостил шампанским из маленькой фляги, которую носил под курткой, – мы жадно и быстро опустошили ее за каким-то жилым вагончиком. Это был первый в моей жизни алкоголь. После него я почувствовала себя еще свободнее, еще легче. Я не опьянела, но теперь твердо знала, чего хотела, – я хотела веселья, и уже никто и ничто не могло меня остановить. Уже после обеда половина молодежи и больше половины взрослых людей были пьяны. Каждый раз, когда к нам, пошатываясь, приближались кричащие люди, Хаджо обнимал меня за п