Моя дорогая Ада — страница 43 из 47

– Сложный вопрос.

– В жизнь после смерти?

– Смерти? Ну и вопросы. Что сказать? Смерть – противоположность жизни, если бы жизнь продолжалась и дальше, мы бы ей не дорожили, верно? Нет-нет, однажды наступит конец, это и делает происходящее столь привлекательным. То, что нельзя потерять, ничего и не стоит.

– Значит, ты и в Бога не веришь.

– Не знаю, верю я или нет, люди всегда во что-нибудь верят, правда? И неважно, как это называть.

– Но ведь нельзя быть иудейкой и не верить в Бога.

– Нет? – переспросила она и решительно запрокинула голову. – Так было бы даже лучше.

Эта вспышка упрямства напомнила мне мать.

– А ты?

– Не знаю.

– Видишь.

– Но я не иудейка, я католичка… теперь это уже неважно, а тогда, в Буэнос-Айресе, было важно принадлежать…

– Ты иудейка, mon petit, и совершенно неважно, как часто и где тебя крестили. Это не считается, из нашего клуба выхода нет. Членство нельзя ни отозвать, ни вернуть, и твоя набожность не играет никакой роли.

– Но ведь моя мать иудейка только наполовину.

– Наполовину? Разве это возможно? Мы же не яблоки, которые можно разрезать пополам и сравнить, скажем, с грушами. Мы цельные, понимаешь? Иудейка наполовину. Это придумали нацисты. – Она покачала головой. – Придурки. Она правда так сказала?

Я кивнула. Лола покачала головой.

– Вы все перепутали. Неудивительно, ведь Иза слишком рано уехала от твоей матери. Я не понимала этого тогда и не очень понимаю до сих пор. Возможно, поэтому у меня и нет детей – я бы точно не смогла их оставить. Знаешь что? На следующей неделе мы приглашены на бар-мицву. Сыну Катиного племянника исполняется тринадцать. Ты когда-нибудь была на бар-мицве?

Я покачала головой.

– Значит, самое время. Пора принять твою иудейскую сторону, mon petit. Но мы что-то заболтались. Сейчас придет первая клиентка, а я совершенно не подготовилась.

Она стояла неподвижно и смотрела в пустоту.

– Что?

– Вспоминаю своего старого отца. Хорошо, что он всего этого не увидел. Умер прежде, чем рухнул мир. – Она взяла себя в руки и рассмеялась. – Если бы он узнал, что Жан из другой команды, перевернулся бы сейчас в гробу, а ведь они были такой красивой парой. Изе следовало остаться с ним, гомосексуалы часто становятся самыми лучшими мужьями.

– Почему?

– С одной стороны, они лучше нас понимают, с другой – мы лучшее прикрытие для их грехов.

– Грехов?

– Да, mon petit, понимаю: сегодня молодежь относится ко всему иначе. Главное, при всем вашем понимании не теряйте почву под ногами.

– Но ужасно же, когда людей сажают в тюрьму за сексуальную ориентацию.

– Конечно ужасно, просто чудовищно, но порой унификация бывает еще беспощаднее. Половина моих друзей – геи.

– Правда?

– Обычные мужчины воспринимают моду скорее как возможность купить расположение женщины дорогими подарками или, что еще хуже, вынудить ее на уступки. Завуалированная форма проституции. Не имею ничего против торговли телом, но ненавижу любое лицемерие, все имеет свою цену, благодарности нет ни в одном брачном контракте. У меня причин жаловаться нет, будь мужчины другими, мне бы пришлось закрыть магазин. Тем не менее я радуюсь, когда клиентки приходят без сопровождения. Помимо воображения, мода требует прежде всего терпения и сочувствия, а эти качества редко встречаются у обычных мужчин.

Видимо, я смотрела на нее с изумлением, потому что она снисходительно погладила меня по голове.

– О чем с тобой говорит мать?

– Не знаю.

– Не знаешь? Как так? А отец?

Я смущенно вжала голову в плечи. Лола посмотрела мне в глаза.

– Я видела его лишь однажды. Маленького Отто. Как говорят у вас в Берлине? Маленький, да удаленький?

Мы рассмеялись.

– Селестина – она тогда была нашей горничной, уникальное существо, просто необыкновенное – открыла ему дверь, а он стоит в мундире вермахта, широко расставив ноги. Только представь. Разгар войны, и немецкий солдат в еврейском доме. Думаю, бедняжка не знала, свалиться ли в обморок, или захлопнуть дверь прямо у него перед носом.

– А потом?

– Она его впустила. У нас открытый дом. Но поверь, ей пришлось нелегко. Нацист, сказала она. До сих пор помню. Она в шоке. Наверное, испугалась. Пришлось объяснить ей, что он точно не нацист, но к тому моменту он давно уехал и, наверное, лечил раненых товарищей в каком-нибудь полевом лагере.

– Каким он тогда был?

– А ты не видела фотографий?

Я покачала головой.

– Только юношеское фото школьных времен, еще с волосами на голове.

Лола рассмеялась.

– Красавцем он не был и чуть маловат ростом. Но я редко встречаю такую энергетику. Его пронизывала сила воли, но при этом удивительная чувствительность. Мягкий взгляд, да, я помню его мягкий взгляд.


Я провела день в Люксембургском саду, наблюдая за пожилыми дамами с собачками на поводках, столь аккуратно постриженными, как и хозяйки. Я гуляла по улочкам Латинского квартала. На одном из фасадов было написано густой белой краской: «Под булыжниками мостовой – пляж».

Фотография

В газетах появились фотографии студенческих демонстраций. Студенты захватили Сорбонну, требовали перемен и выражали солидарность с рабочим классом.

Когда мы вернулись после ужина в библиотеку, Лола попросила меня показать фотографии матери. У меня было лишь одно семейное фото, сделанное вскоре после последнего переезда, с надписью «Хайнбухенштрассе, 1964» на обороте. Из-за постоянных смен жилья мы называли дома по улицам, на которых жили: Вельфеналлее, Гральсриттервег, Хайнбухенштрассе. Фотография была необычная. Спутник сидел на маленьком дереве, кажется, на яблоне. Никогда не интересовалась ботаникой, даже Бонзо не смог меня надолго увлечь. Под деревом стояли мать, отец и я. Родители крепко обнимались, я стояла чуть поодаль и смотрела наверх. Наши ноги словно обрубили, искалечив туловища нижним краем снимка, но, возможно, так казалось только мне.

– Посмотрим, – сказала Лола.

Она молча рассматривала фотографию. Я беспокойно заерзала на кресле.

– Роберт, пожалуйста, дайте свои очки.

Мама рассказывала, что они обращались друг к другу на «вы». Обмен очками оказался еще одним признаком близости в этом браке на любовной дистанции – самом необычном из всех, что я видела.

– Пожалуйста, любовь моя.

– Вы – сокровище.

Роберт подмигнул мне, его глаза сияли умом и любопытством.

– Посмотрите сами.

Она протянула Роберту снимок и очки. Он тоже не торопился. И наконец глубоко вздохнул.

– Потрясающе.

Я не осмелилась уточнить, что именно их так впечатлило.

– Сколько Сале сейчас лет, mon petit? – спросила Лола.

Я быстро подсчитала.

– Кажется, сорок девять.

Лола на мгновение подняла взгляд.

– А родилась она?

– В 1919-м, – быстро ответил Роберт.

– 1919… получается, ей тогда было… Господи, девятнадцать… Девятнадцать лет?

Роберт кивнул.

– Двадцать три, когда она попала в Гюрс.

– Двадцать три, – повторила Лола. – Она тогда еще хотела просто уехать. Мы предложили ей поехать с нами в Ла Вульт. Замок в Ардеше. Ла-Вульт-сюр-Рон, его тогда только купила Катя Гранофф. Абсолютное безумие, но нас это спасло.

– А почему она не захотела поехать с вами? – спросила я.

– Думаю, испугалась. Она хотела добраться до Марселя и уплыть оттуда в Америку. В Америку, – сказал Роберт.

Стало тихо. В их словах всегда звучала легкая ирония, они ненавидели все тяжелое, но сейчас я видела груз прошлого на их плечах.

– Иза тогда сидела в камере смертников в Мадриде, потому что боролась с режимом Франко, а наша мать… Последние новости пришли из гетто в Кутно.

– Кутно?

– Под Лодзью, где мы жили. Мать родилась в Кутно и вернулась туда после смерти отца. В Лодзи мы могли свободно жить как иудеи, мой дядя импортировал из Манчестера первые электрические ткацкие станки, и из подсобки его крошечного магазина выросла большая суконная фабрика. – Она выпрямилась и повернулась к Роберту:

– Chйri, на следующей неделе мы с Адой собираемся на бар-мицву к внучатому племяннику Кати. Она не имеет ни малейшего понятия об иудаизме. Это нужно менять. Ты ее полюбишь, mon petit, у нее одна из лучших галерей в Париже. Во время войны она хотела купить замок Ла-Вульт для своих художников. Он был совершенно ветхим. Господи. Но потом явились бельгийские солдаты и его реквизировали. Для нужд войны, какая-то такая чушь. А Катя? Ей удалось заставить их сделать ремонт – под ее руководством. Уму непостижимо. В детстве она приехала в Париж из Петербурга. Богатая семья, потерявшая все во время революции. Ребенок беженцев. Она никогда не жаловалась. Франция приняла меня, всегда говорит она. Она патриотичнее любого знакомого мне француза, а они тут все большие патриоты. Возможно, ты, как молодая немка, не можешь такого представить или среди вас еще остались патриоты?

– Не знаю, – ответила я и вспомнила компанию родителей. Большинство из них смело можно причислить к неисправимым, возможно, за исключением дяди Шорша. Пастор Краевский парил надо всеми с Богом и алтарным вином, а дядя Вольфи, как и многие бывшие, пытался выйти сухим из воды, изображая демократа.

– Чем вы занимаетесь в своих немецких университетах?

Вопрос Лолы вырвал меня из мыслей.

– Молодежь всюду выходит на улицы – здесь и в Америке, на севере и на юге, вы – надежда или хотя бы пытаетесь ею быть, и, хотя я не особо в это верю, мне бы очень хотелось.

Я опустила голову. Она хочет вовлечь меня в политическую дискуссию? Я не лучший кандидат.

– Я правда не очень разбираюсь и… Думаю, мне это не интересно.

Пораженная собственными словами, я уставилась на землю. Я действительно хотела это сказать? Нет, я испугалась и еще, возможно, не чувствовала собственной принадлежности к молодежному движению.

– Чем занимается твой отец? – спросил Роберт.

– Он отоларинголог.