Моя двойная жизнь — страница 11 из 90


Однажды январским утром, когда все мы собрались в часовне на утреннюю мессу, я с беспокойством, удивлением и тревогой увидела, что аббат Летюржи, вместо того чтобы начать службу, поднялся на кафедру. Он был очень бледен. Я невольно обернулась, ища глазами мать-настоятельницу. Она сидела на своей скамье. И тут дрожащим от волнения голосом священник начал рассказ об убийстве монсеньора Сибура.

Убит. От этого слова повеяло ужасом. Сотня приглушенных криков, слившихся воедино в одном рыдании, заглушила на мгновение голос священнослужителя. Убит… Это слово резануло меня больнее, чем других: разве не стала я любимицей добрейшего старца, пускай хоть на краткий миг?

Мне казалось, что убийца Верже поразил и меня тоже, посягнув на мою признательную любовь к прелату, на мою крохотную славу, которой он меня лишил. Я горько плакала. А тут еще орган, сопровождавший заупокойную молитву, усиливал мою печаль.

И с этой минуты я прониклась мистической, пламенной любовью к Всевышнему, которую поддерживали в моей душе религиозные обряды, само богослужение и ласковое, искреннее, хотя и ревностное подбадривание моих наставниц, очень любивших меня; я тоже их обожала и до сих пор вспоминаю о них с необычайной нежностью, дарующей моему сердцу радость и покой.

Приближался момент моего крещения. Я все больше начинала нервничать. Кризисы мои участились: я то заливалась слезами без видимой причины, а то вдруг впадала в отчаяние, меня охватывал необъяснимый ужас. Любая мелочь повергала меня в трепет.

И вот случилось так, что одна из моих подружек уронила куклу, которую я дала ей поиграть (ибо в куклы я играла чуть ли не до четырнадцати лет); я задрожала всем телом. Эту куклу я обожала, ее подарил мне отец.

— Ты разбила голову моей кукле, скверная девчонка! Ты сделала больно моему отцу!

Я перестала есть. А по ночам просыпалась вся в поту и, как безумная, рыдала:

— Папа умер!.. Папа умер!..

Через три дня приехала мама и, обняв меня, сказала:

— Девочка моя, я привезла печальную весть… папа умер!

— Я знаю, знаю…

При этом у меня было такое выражение, часто рассказывала мне мать, что она долгое время боялась за мой рассудок.

Я стала грустной и очень болезненной. Учить я ничего не хотела, меня интересовали только священные предания да катехизис.

Мама добилась, чтобы вместе со мной крестили двух моих сестер: Жанну, которой исполнилось тогда шесть лет, и Режину, которой не было еще и трех; несмотря на малый возраст, ее тоже взяли на воспитание в монастырь в надежде хоть немного отвлечь меня.

Меня поселили одну за неделю до крещения и еще на неделю после, перед первым причастием, которое должно было состояться через несколько дней.

Собрались все: мама, тетушки — Розина Беран и Анриетта Фор — моя крестная мать, дядя Фор, мой крестный отец Режи, господин Мейдье — крестный отец сестры Жанны, и генерал Полес — крестный отец Режины; а кроме того, крестные матери моих сестер, мои кузены и кузины… Все они вносили суматоху в монастырскую жизнь. Мама и обе тетушки были в трауре, но выглядели весьма элегантно. Тетя Розина украсила шляпку веточкой сирени, «чтобы оживить траур», — сказала она (странная фраза, которую я не раз потом слышала уже не от нее).

Никогда еще я не чувствовала себя такой далекой тем, кто приехал сюда ради меня.

Маму я обожала, но к умилению примешивалось горячее желание покинуть ее, никогда не видеться с ней больше, пожертвовать ею во имя Господа. Что же касается остальных, то я их попросту не замечала. Я была безмерно серьезной и немного колючей.

Незадолго до этого в монастыре состоялась церемония пострижения в монахини, мысль об этом не давала мне покоя.

Крещение открывало мне путь к заветной мечте. Я уже видела себя послушницей, которую постригли в монахини. Видела себя на полу, под тяжелым черным покровом с белым крестом, с четырьмя горящими факелами по углам. Мне хотелось умереть под этим покровом. Как? Понятия не имею. Убивать себя я не собиралась, я знала, что это грех. Но умереть мне хотелось именно так. В своих мечтах я видела смятение сестер, слышала крики воспитанниц и была счастлива всеобщим волнением, причиной которого была сама.

После церемонии крещения мама попросила разрешения увезти меня. На бульваре Королевы в Версале она сняла маленький домик с садом, чтобы я могла проводить там свободные дни. Ради этого торжества она все велела украсить цветами, желая отпраздновать крещение трех своих дочерей. Но ей осторожно дали понять, что через неделю предстояло первое причастие и что я должна побыть одна.

Мама плакала. И я до сих пор с печалью вспоминаю, что меня это ничуть не трогало, напротив.

Когда все уехали, я поднялась в маленькую келью, где уже провела неделю и где мне предстояло жить еще неделю, упала на колени и в исступленном экстазе решила принести в дар Господу Богу мамино горе: «Ты видел, Господи! Мама плакала, а мне — хоть бы что!» Бедняжка, безумно преувеличивая все, я полагала, что от меня требуют отречения от нежности, преданности и сострадания.

На другой день мать святая Софья ласково пожурила меня за то, что я неправильно понимаю свой религиозный долг, и сказала, что сразу после первого причастия она отпустит меня на две недели, чтобы утешить опечаленную маму.

Мое первое причастие проходило все в той же торжественной обстановке, воспитанницы были в белом, со свечами в руках. Я отказывалась принимать пишу в течение всей недели и была бледной, похудела, глаза у меня ввалились и казались огромными, пылая исступленным огнем. Я все доводила до крайности.

Барон Ларрей, приехавший вместе с мамой, чтобы присутствовать на церемонии моего первого причастия, попросил разрешения — и получил его — взять меня на месяц, чтобы я могла прийти в себя. Мы уехали — мама, госпожа Герар, ее маленький сын Эрнест, моя сестра Жанна и я. Мама повезла нас на Пиренеи, в Котре.

Движение, чемоданы, коробки, пакеты, железная дорога, дилижанс, непрерывно меняющиеся пейзажи, шум, суета… все это взяло верх надо мной и моими нервами, победило мой мистицизм.

Я хлопала в ладоши, хохотала, бросалась целовать маму, душила ее в объятиях. Громко распевала гимны. Мне хотелось есть, пить; я ела, пила, жила!

5

Котре был не тот, что теперь. Это была гадкая, но не лишенная очарования захолустная дыра, вся в зелени, в густых зарослях, с редкими домами и множеством хибарок, где жили горцы. Там были ослы, которых сдавали внаем приезжим, и мы взбирались на них по немыслимым дорогам на вершины гор.

Я обожаю долину и море, но не люблю гор и леса. Горы давят на меня. В лесу я задыхаюсь. Мне во что бы то ни стало нужен бескрайний горизонт и необозримая даль небес.

И потому мне хотелось как можно выше подняться в горы, чтобы они не давили на меня. И мы поднимались! Все выше и выше!

Мама оставалась дома со своей милой подругой, госпожой Герар. Мама читала романы. Госпожа Герар вышивала. Обе они безмолвствовали. Каждая вынашивала свою мечту и, видя, как она рушится, начинала все сызнова.

Постаревшая к тому времени Маргарита, единственная служанка, которую взяла с собой мама, уезжала вместе с нами. Веселая и дерзкая, она всегда умела найти нужные слова, чтобы посмешить мужчин, их фривольный смысл я постигла гораздо позже. Она была душой нашего каравана. Зная нас с самого рождения, она позволяла себе фамильярность, а порою могла и обидеть; но я не давала ей спуску и не скупилась на резкие слова. Зато она отыгрывалась по вечерам, готовя на десерт блюдо, которое я не любила.

Я поздоровела. И хотя по-прежнему была очень религиозной, сумела преодолеть свое мистическое настроение. Но, не умея обходиться без страстных привязанностей, я принялась неистово любить коз и самым серьезным образом спрашивала у мамы, не разрешит ли она мне стать пастушкой козьего стада.

— Пожалуй, это лучше, чем быть монахиней! — сказала мама. — Мы поговорим об этом после!

Каждый день я приносила на руках маленького козлика или козочку. У нас их собралось уже семеро, когда мама положила конец моему усердию. Пора было возвращаться в монастырь. Время, отпущенное мне на отдых, кончилось, чувствовала я себя хорошо.

Пора было приступать к учебе. Известие это я приняла с радостью, к величайшему изумлению мамы, которая обожала путешествия, но терпеть не могла переездов.

А я радовалась, что снова увижу города, деревни, незнакомых людей, деревья, которые уже надели новый наряд; буду куда-то ехать, собирать чемоданы, пакеты. Я была в восторге. И только попросила захватить моих коз; бедная мама чуть было не рассердилась:

— Ты с ума сошла! Семь коз в поезде, в коляске — где ты их собираешься разместить? Нет! И речи быть не может!

И все-таки я добилась разрешения взять с собой двух козочек и дрозда, которого подарил мне один горец.

И вот мы снова в монастыре.

Меня встретили с такой искренней радостью, что я сразу же снова почувствовала себя счастливой. Двух моих козочек оставили. Мне позволили приводить их во время перемен, и мы забавлялись как могли: то влезали на них, то катились с них кубарем… Сколько было смеха, сколько самых неожиданных забавных прыжков, безумного веселья… А между тем мне шел четырнадцатый год. Но я была тщедушной и крайне инфантильной.

Еще десять месяцев я провела в монастыре, так ничему и не научившись и все еще обуреваемая желанием стать монахиней, но уже без всякого мистицизма.

Мой крестный отец считал меня полной невеждой.

Хотя я работала даже во время каникул; вместе со мной занималась Софи Круазетт[9], жившая неподалеку от нашего загородного дома. Это подстегивало мое рвение, но не слишком. Софи отличалась веселым нравом, и чаще всего мы отправлялись в музей, где ее сестра Полина, ставшая впоследствии госпожой Каролюс-Дюран[10], копировала картины великих мастеров.

Спокойная, рассудительная, Полина была полной противоположностью шумной, болтливой и очаровательной Софи. Полина Круазетт была красавицей, но мне больше нравилась Софи с ее прелестным личиком.