Моя двойная жизнь — страница 21 из 90

Я преобразилась. Обезумев от радости, я уже не сомневалась, что получу первую премию! О, я была уверена, что мне ее присудят единогласно.

Конкурс закончился. Во время перерыва, необходимого комитету для обсуждения наград, я потребовала еды, чтобы восстановить силы. И мне принесли от консерваторского кондитера котлету, которую я тут же проглотила, доставив величайшую радость госпоже Герар и мадемуазель де Брабанде, так как в обычное время я терпеть не могла мяса и всегда отказывалась его есть.

Наконец члены комитета заняли места в своей просторной ложе. В зале воцарилась тишина. На сцену вызвали сначала молодых людей.

Первой премии у них не оказалось.

Затем было названо имя Парфурю, он получил вторую комедийную премию. Ныне Парфурю стал господином Полем Порелем, директором театра «Водевиль» и мужем Режан[20].

Затем пришла очередь девушек.

Я стояла в дверном проеме, держась наготове, чтобы сразу же выбежать на сцену.

«Первая премия за исполнение комедийной роли…» Я сделала шаг вперед, оттолкнув высокую девушку, которая была выше меня на целую голову… «Первая премия единогласно присуждена мадемуазель Мари Ллойд!»

И высокая стройная девушка, которую я оттолкнула, с сияющим видом устремилась на сцену.

Послышались возгласы протеста. Однако ее красота, ее изящество и неброское очарование убедили и покорили всех. Мари Ллойд устроили овацию.

Проходя мимо, она остановилась и нежно поцеловала меня. Мы были с ней очень дружны. Я любила ее, но считала бесталанной. Уж не помню, получала ли она награду в прошлом году, но теперь никто не ожидал такого успеха. Я была потрясена.

«Вторая премия за исполнение комедийной роли — мадемуазель Саре Бернар!» Я ничего не слышала. Меня буквально вытолкнули на сцену, и, пока я раскланивалась, сотни Мари Ллойд танцевали у меня перед глазами: одни строили мне рожицы, другие посылали воздушные поцелуи; одни отмахивались, другие приветствовали меня… Они были высокие… очень высокие… все эти Мари Ллойд… выше потолка… и шагали по головам; они устремлялись ко мне, окружая, стискивал меня, наступая на сердце. Говорят, лицо у меня было белее, чем платье.

Вернувшись за кулисы, я молча села на банкетку и стала смотреть на Мари Ллойд, принимавшую поздравления: на ней было платье из бледно-голубого тарлатана, на груди — букет незабудок, а в черных волосах — всего один цветочек.

Она была высокой и стройной, с хрупкими белыми плечами, стыдливо выступавшими из открытого, пожалуй, даже чересчур открытого платья… впрочем, без всякого риска. Ее изящная, несколько надменная головка выглядела прелестно — само очарование. Несмотря на юный возраст, Мари Ллойд была по-женски обаятельна, не то что мы, остальные девочки.

Ее большие, с золотистым отливом глаза хитро подмигивали, а маленький круглый ротик лукаво улыбался; безупречные линии носа были неотразимы. Прекрасный овал ее лица подчеркивался двумя крохотными перламутрово-прозрачными ушками несказанной прелести. И эта очаровательная головка поддерживалась длинной, гибкой шейкой необычайной белизны. Мари Ллойд, безусловно, присудили премию за красоту! Члены жюри не ошиблись.

В роли Селимены, выбранной ею для конкурсного показа, она появилась веселая, сияющая и, несмотря на монотонность речи, вялость дикции и безликость игры, снискала всеобщее одобрение, потому что была истинным олицетворением Селимены, этой двадцатилетней кокетки, не сознающей своей жестокости.

В глазах каждого она стала воплощением того идеала, о котором мечтал сам Мольер.

Все эти мысли выстроились у меня в голове в стройный ряд гораздо позже. И этот первый, столь горестный урок многому научил меня в будущем.

Я никогда не забывала о премии Мари Ллойд. И всякий раз, как я начинала работать над новой ролью, персонаж, который я должна была играть, являлся мне как бы во плоти; я видела костюм, прическу, походку, представляла себе, как он раскланивается, садится, встает.

Однако это всего лишь материализованное видение, в котором потом вдруг оживает душа, она-то и должна играть главенствующую роль. Слушая, как автор читает свое произведение, я пыталась проникнуть в его замысел, надеясь слиться с этим замыслом и стать его воплощением.

Порою, следуя ему, я пыталась переубедить публику вернуться к изначальной истине, развенчав навеянный легендой миф о некоторых персонажах, которых ныне оснащенная документами история представляет нам такими, какими они были в действительности, однако публика ни разу не откликнулась на мой зов. И я очень скоро поняла, что легенда неизбежно одерживает верх над историей. Хотя, быть может, для толпы, для коллективного сознания — это благо… Иисус, Жанна дʼАрк, Шекспир, Дева Мария, Мухаммед, Наполеон I вошли в легенду.

Теперь уже нам не под силу представить себе Иисуса или Деву Марию в низменном человечьем обличье. Они прожили жизнь, которой мы живем. Смерть наложила свою печать на их священные тела. Однако мысль об этом претит нам, и не без горечи смиряемся мы с этой истиной. Не потому ли мы устремляемся вслед за ними в заоблачную высь, в бесконечность мечты? Отрекаясь от всего земного, мы наделяем простых смертных чертами идеала и водружаем их на трон любви.

Мы не желаем видеть в Жанне дʼАрк неотесанную, бравую крестьянку, которая, оттолкнув грубого шутника солдафона, садится, подобно мужчине, верхом на могучего першерона, охотно откликаясь на вольные прибаутки солдатни, но ухитряясь при этом вопреки мало располагающим к целомудрию условиям жизни своей еще варварской эпохи сохранять героическую девственность, что является ее несомненной заслугой. Однако нам эти никчемные истины не нужны, мы знать о них не желаем. Храня верность легенде, она остается в нашем сознании хрупким существом, ведомым божественным духом. Ее девичью руку, сжимающую тяжелое древко знамени, поддерживает невидимый ангел. В ее по-детски ясных глазах горит неземной свет, и потому все эти воины черпают в них свою силу и мужество Такой мы желаем ее видеть.

И легенда по-прежнему торжествует.

10

Но вернемся в Консерваторию. Ученики почти все разошлись. Молчаливая и смущенная, я все еще сидела на своей банкетке. Подошла Мари Ллойд и села рядом со мной.

— Тебе грустно?

— Да, я надеялась получить первую премию, а получила ее ты. Это несправедливо!

— Не знаю, справедливо это или нет, — возразила Мари Ллойд, — но клянусь тебе, я сделала это не нарочно!

Я не могла удержаться от смеха.

— Можно, я пойду к тебе обедать?

В ее прекрасных глазах дрожали слезы, а в голосе слышалась мольба. Она росла сиротой и была не очень счастлива, и в этот торжественный для нее день ей хотелось побыть в семье.

Я почувствовала, как мое сердце тает от бесконечной жалости и сострадания. Я бросилась ей на шею, и мы пошли все четверо: Мари Ллойд, госпожа Герар, мадемуазель де Брабанде и я. Мама просила передать мне, что будет ждать меня дома.

В экипаже мой характер со свойственной ему отходчивостью взял верх, и мы весело обсуждали то одного, то другого:

— О, дорогая, до чего же она была смешна!

— Ах, а ее мать… ее мать… Ты видела ее шляпу?

— А папаша Эстебене… Ты заметила его белые перчатки?.. Наверняка он стянул их у жандарма!

И мы хохотали как безумные.

— А этот бедняга Шатлен, — добавила Мари Ллойд, — он завился, ты обратила внимание на его голову?

Тут я уже не смеялась. Я вспомнила, что мне, напротив, разгладили волосы и что из-за этого я лишилась первой премии за исполнение трагедийной роли.

Приехав домой, мы застали у мамы мою тетю, крестного, старинного друга Мейдье, мужа госпожи Герар и сестру Жанну всю в завитушках, что поразило меня в самое сердце, ведь у нее волосы были совсем гладкие, и ее завили, чтобы сделать красивее, хотя она и без того была очаровательна, зато мои волосы разгладили, сделав меня уродиной.

Мама встретила Мари Ллойд со свойственным ей изысканным и милым безразличием.

Зато крестный прямо-таки бросился к ней, для этого мещанина успех решал все. Он и прежде уже не раз видел мою юную подругу, но никогда не восторгался ее красотой, и бедность ее оставляла его равнодушным; а в этот день он уверял, будто давно уже предсказывал триумф Мари Ллойд. Затем он подошел ко мне и, взяв за плечи, повернул к себе:

— Ну вот ты и провалилась! Зачем же упорствовать, зачем оставаться в театре?.. Ты маленькая, худенькая… да и лицо у тебя вблизи симпатичное, а издалека — некрасивое, уж о голосе я не говорю!

— Да, веретено, крестный твой прав, — подхватил господин Мейдье. — Выходи-ка лучше замуж за мучного торговца, который сватается к тебе, или же за этого дуралея, испанского коммерсанта, который торгует кожами, ведь он совсем потерял свою безмозглую голову из-за твоих прекрасных глаз. В театре ты никогда ничего не добьешься!

Господин Герар подошел пожать мне руку. Это был человек лет шестидесяти, а госпоже Герар не было и тридцати. Он был печальным, кротким и застенчивым; его наградили орденом Почетного легиона, он носил длинный, потертый редингот, выглядел аристократом и занимал должность секретаря господина де Ля Тур Демулена, модного тогда депутата. Господин Герар был кладезем всякой премудрости.

Сестра Жанна шепнула мне тихонько:

— Крестный моей сестры — (так именовала она моего крестного) — сказал, что ты была на редкость уродлива.

Я легонько оттолкнула ее.

Сели за стол. За обедом меня снова одолело желание уйти в монастырь. Ела я мало, а после обеда почувствовала такую усталость, что мне пришлось лечь в постель.

Оставшись одна в своей комнате и вытянувшись под одеялом, я хотела обдумать свое печальное положение; чувствовала я себя разбитой, голова была тяжелой, сердце переполнено сдерживаемыми горестными вздохами. Однако спасительный сон явился на помощь моей молодости, и я глубоко заснула.

А проснувшись, долго не могла собраться с мыслями. Который час? Я взглянула на часы. Уже десять! А я легла в три часа. Я прислушалась. В доме царила тишина. На столе, придвинутом к моей кровати, на маленьком подносе виднелась чашка шоколада, а рядом с ней — бриошь. Кроме того, на самом заметном месте, возле чашки, лежал листок бумаги. Дрожащей рукой я взяла этот листок. Никогда еще я не получала писем, и мне захотелось тут же при слабом свете ночника прочесть это письмо. Я с трудом разбирала строчки, написанные рукой «моей милочки» (госпожи Герар).