— О! — только и сказал бедняга, увидев дароносину, которую показывал ему священник. Затем накрыл своим большим платком дымящийся суп и скрестил руки. Мы поставили вокруг его кровати две ширмы, которыми отгораживали от остальных умирающих или покойников.
Он остался один со священником, а я тем временем обходила раненых, успокаивая насмешников и помогая верующим приподняться для молитвы, затем священник приоткрыл легкую завесу.
Мари Ле Галлек с просветленным лицом ел свою мерзкую похлебку. Затем он заснул и проснулся, чтобы попросить попить, и тут же вскоре умер после небольшого приступа удушья.
К счастью, я потеряла не так много людей из тех трехсот, что прошли через мой госпиталь. Ибо смерть этих несчастных переворачивала мне душу. Но, несмотря на свою молодость — мне было тогда двадцать четыре года, — я вполне осознавала трусость одних и героизм многих других.
Так, один восемнадцатилетний савояр остался без указательного пальца. По словам барона Ларрея, этот парень наверняка сам прострелил себе палец. Однако я не хотела этому верить. Меж тем я замечала, что, несмотря на все старания, палец этот никак не заживает. Незаметно для него я наложила повязку по-особому и на другой же день получила подтверждение тому, что повязку переделывали. Я рассказала об этом случае госпоже Ламбкен, которая дежурила в ту ночь вместе с госпожой Герар.
— Хорошо-хорошо, — ответила она, — я прослежу, спите спокойно, дитя мое, и положитесь на меня.
На другой день, как только я пришла, она рассказала, что застала парня за постыдным занятием, он скреб рану на пальце ножом. Я вызвала савояра и заявила, что собираюсь написать рапорт в Валь-де-Грас. Он расплакался и поклялся, что не будет больше этого делать.
Через пять дней он выздоровел. Я подписала ему листок об окончании срока лечения, и его направили в войска, оборонявшие столицу. Что с ним сталось?
Другой раненый тоже немало удивил нас. Всякий раз, как рана его начинала затягиваться, у него открывалась страшная дизентерия, мешавшая его выздоровлению. Это показалось подозрительным доктору Дюшену, который просил меня проследить за этим человеком. И через довольно длительное время нам удалось-таки разгадать придуманный раненым хитрый трюк.
Спал он у самой стены, и, следовательно, соседей с одной стороны у него не было. И вот, ночами он соскребал медь со своей кровати и собирал эти медные крошки в маленькую фармацевтическую баночку из-под какой-то мази. Несколько капель воды и зерна крупной соли, смешанные с медной пылью, стали отравой, из-за которой ее изобретатель в один прекрасный день чуть было не поплатился жизнью. Я была возмущена его действиями и написала в Валь-де-Грас, за скверным французом тут же прислали карету «скорой помощи».
Но если не считать этих прискорбных случаев, сколько вокруг истинного героизма!
Однажды ко мне привезли молодого капитана: здоровенного верзилу, настоящего богатыря с прекрасным лицом и открытым взглядом.
В моей книге его записали: капитан Менессон. Его ранило в верхнюю часть руки, у самого плеча. Но когда при помощи санитара я стала осторожно снимать с него шинель, три пули выпали из его капюшона, который он натянул на голову, а в его шинели я насчитала тринадцать дыр от пуль.
Этот молодой офицер простоял целых три часа, вызывая огонь на себя, и, прикрывая отход своих солдат, непрерывно стрелял по врагу. Это происходило в виноградниках Шампиньи.
Его привезли ко мне в санитарной карете без сознания.
Он потерял много крови и был полумертв от слабости и усталости. Кроткий и обаятельный, он уже через два дня, считая себя вполне здоровым, готов был вернуться на поле брани; однако доктора воспротивились этому, а его сестра, монахиня, умоляла его подождать, пока он хоть немного поправится.
— Пускай не совсем, — ласково уговаривала его она, — ровно настолько, чтобы хватило сил идти сражаться.
Вскоре после того, как его привезли к нам в госпиталь, ему пришли вручать орден Почетного легиона. То была волнующая минута. Несчастные раненые, которые не могли пошевелиться, поворачивали к нему свои изболевшиеся головы и посылали ему братский привет глазами, в которых стояли слезы. Те, кто уже немного окреп, тянули к молодому великану руки.
В тот же вечер, а это было Рождество, я украсила госпиталь большими зелеными гирляндами. Перед моими святыми девами я устроила красивые маленькие часовенки, к нам в гости пришел молодой кюре из церкви Сен-Сюльпис, чтобы вместе с нами отпраздновать наше небогатое, но поэтичное Рождество. Он читал тихие молитвы, а раненые, многие из которых были бретонцами, затянули протяжные, грустные песни, полные очарования.
Порель, ныне директор театра «Водевиль», получил ранение на плато Аврон. Он уже выздоравливал и был моим гостем вместе с двумя офицерами, которые тоже собирались покинуть госпиталь.
Рождественский ужин остался у меня в памяти как один из самых очаровательных и грустных часов моей жизни. Ужинали мы в крохотной комнатенке, служившей нам спальней. Три наши кровати, застеленные тканью и мехами, которые я велела принести из дома, служили нам креслами. Мадемуазель Окиньи прислала мне пять метров кровяной колбасы, и мои бедные солдаты, способные хоть как-то передвигаться, полакомились этим вкусным блюдом. Один из друзей велел испечь для меня двадцать огромных бриошей; сама я заказала большие бокалы с пуншем, радужное пламя которых безумно обрадовало больных взрослых детей. Молодой кюре из церкви Сен-Сюльпис согласился взять маленький кусочек бриоши и, выпив каплю белого вина, ушел.
О, каким он был добрым и милым, этот молодой кюре! Он так ловко умел заставить умолкнуть Фортена, одного несносного раненого, который постепенно смягчался и в конце концов начинал называть его «славным малым». Бедный маленький кюре из церкви Сен-Сюльпис! Его расстреляли коммунары. И я много дней оплакивала маленького кюре из церкви Сен-Сюльпис.
17
Меж тем близился январь. Вражеская армия с каждым днем все теснее сжимала Париж в своем кольце. Продуктов не хватало. Город сковал лютый холод, и бедные солдаты, получив даже легкое ранение, падали и незаметно засыпали вечным сном: их мозг погружался в тяжелую дрему и тело коченело.
Почта не работала. Однако благодаря посланнику Соединенных Штатов, пожелавшему остаться в Париже, время от времени приходило какое-нибудь письмо. Так, я получила крохотный листочек, тонюсенький и мягкий, словно лепесток примулы, где говорилось: «Мы уезжаем в Гаагу. Все здоровы. Мужайся. Целую. — Мама». Это невесомое послание было семнадцатидневной давности.
Итак, мама, сестры, мой маленький мальчик — все они давно уже находились в Гааге, а мои помыслы все это время устремлялись к ним по дороге, ведущей в Гавр, где, как я думала, они преспокойно устроились у одной из кузин моей бабушки по отцу. Где-то они теперь? У кого? В Гааге у меня жили две тетушки, но там ли они сейчас? Мысли мои ни на чем не могли сосредоточиться. С этой минуты я непрестанно страдала, меня снедало мучительное, неотвязное беспокойство.
Я из сил выбивалась, пытаясь раздобыть дрова. Перед своим отлетом на воздушном шаре 9 октября граф де Кератри прислал мне довольно большой запас дров, но он подходил к концу. Поэтому я не разрешала брать то немногое, что оставалось в подвалах, чтобы в случае крайней необходимости не оказаться застигнутой врасплох.
Я сожгла все маленькие скамеечки «Одеона», все деревянные ящики из-под аксессуаров, немало старых римских скамей, обветшалых кресел, сваленных внизу, — словом, что попадалось под руку.
Наконец, сжалившись над моим отчаянным положением, мадемуазель Окиньи прислала мне десять тысяч килограммов дров. Я воспрянула духом.
В ту пору много было разговоров о мясе, законсервированном по новому методу, это мясо сохраняло будто бы и кровь, и все свои питательные качества. Я отправила госпожу Герар в мэрию квартала, где находился «Одеон», там выдавали все припасы; но какой-то грубиян ответил ей, что продукты мне дадут только после того, как я уберу из госпиталя все свои ханжеские штучки.
И в самом деле, ко мне в госпиталь явился как-то мэр, господин Эриссон, вместе с высокопоставленным чиновником. Важное лицо просило меня убрать красивые белые фигурки Богоматери, расставленные на каминах и консолях, а также снять божественные распятия, висевшие в помещениях, где лежали раненые. В ответ на мой несколько дерзкий и очень решительный отказ выполнить волю посетителей знаменитый республиканец повернулся ко мне спиной и отдал приказ ничего не выдавать мне в мэрии.
Но я была упряма. Перевернув небо и землю, я добилась-таки, несмотря на строгое предписание, чтобы меня не исключали из списков при распределении довольствия. Правда, справедливости ради следует сказать, что мэр был очаровательным человеком.
Поэтому после третьего визита в мэрию Герар вернулась оттуда вместе с мальчиком, толкавшим ручную тележку с десятком огромнейших банок, заключавших в себе чудодейственное мясо. Этот драгоценный дар пришелся весьма кстати и доставил мне величайшую радость, так как мои воины три дня уже не видели мяса, а для бедных раненых питание — первое дело.
На этикетках подробнейшим образом описывалось, как именно следует открывать банки: «Положите вымачивать мясо на столько-то часов» — и т. д. и т. д.
………………..
Госпожа Ламбкен, госпожа Герар, я и весь остальной персонал госпиталя собрались вокруг стеклянных сосудов, снедаемые тревогой и любопытством.
Я поручила старшему санитару открыть самый большой из этих сосудов, в котором сквозь толщу стекла можно было разглядеть огромный кусок мяса, плававший в густой и мутной жидкости. Разрезали веревочку, с помощью которой держалась плотная бумага, скрывавшая пробку, но в тот момент, когда санитар собрался воткнуть в нее штопор, раздался оглушительный взрыв, и комнату наполнил зловонный дух. Все в ужасе разбежались.
Я позвала назад перепуганных людей и показала им такую надпись: «При вскрытии банки пусть вас не беспокоит скверный запах». Исполненные отваги и смирения, мы снова принялись за дело, хотя нас и подташнивало из-за отвратительного зловония.