Моя двойная жизнь — страница 44 из 90

Я повернула голову к доктору.

— Да, дорогая мадам, надо вести себя благоразумно, вам требуется покой, потерпите еще двое суток, а потом можете ехать дальше. Мыслимое ли дело: такие потрясения для столь хрупкого здоровья! Надо беречь себя, надо беречь себя!

Я выпила микстуру, которую он мне дал, потом извинилась перед хозяйкой дома, вошедшей в комнату, и отвернулась к стене. Я так нуждалась в отдыхе.

Через два дня я покидала своих хозяев, таких опечаленных и таких симпатичных; попутчики мои все исчезли.

Я спустилась вниз, поминутно встречаясь на лестнице с каким-нибудь пруссаком, ибо несчастного хозяина буквально взяла приступом немецкая армия; и он внимательно вглядывался в каждого солдата, в каждого офицера, пытаясь дознаться, не он ли убил его бедное дитя. Так мне показалось, хотя сам он мне этого не говорил. Но, думается, мысль его была именно такой. Мне почудилось, я прочитала это в его глазах.

В экипаж, куда меня усадили, чтобы отвезти на вокзал, этот любезнейший человек поставил корзиночку с провиантом, а кроме того, вручил мне копию сонета и дубликат фотографии своего сына.

Прощаясь с двумя страдальцами, я испытывала глубокое волнение. С девушкой мы расцеловались. А с Субиз на протяжении всего пути до самой железной дороги не обмолвились ни словом. Хотя обеих нас преследовала одна и та же тревожная мысль.

И здесь на вокзале тоже хозяйничали немцы. Я попросила первый класс или просто любое купе — что угодно, лишь бы мы были одни.

Однако мне никак не удавалось втолковать это — меня не понимали.

Тут я заметила мужчину, смазывавшего колеса вагонов; мне показалось, что он француз. Я не ошиблась. Это был старик, которого держали отчасти из милости, а отчасти потому, что он знал здесь все закоулки и, кроме того, будучи эльзасцем, говорил по-немецки. Славный человек проводил меня к окошечку кассы и разъяснил мое желание получить отдельное купе в первом классе. Мужчина, продававший билеты, громко расхохотался: нет ни первого, ни второго классов; поезд немецкий, и я поеду наравне со всеми.

Лицо смазчика колес побагровело от гнева, и все-таки он сдержался… Опасался за свое место: его больная туберкулезом жена ухаживала за сыном, только что вернувшимся из госпиталя; сыну отрезали ногу, и рана еще не зарубцевалась, но в госпитале так много народу!

Он рассказывал все это на ходу, провожая меня к начальнику вокзала.

Тот прекрасно говорил по-французски, но ничем не походил на других немецких офицеров, с которыми мне довелось встретиться. Он едва кивнул мне, а когда я изложила свою просьбу, сухо ответил:

— Это невозможно, вам зарезервируют два места в офицерском вагоне.

— Но именно этого я и не хочу! — воскликнула я. — Не испытываю ни малейшего желания путешествовать с немецкими офицерами!

— Что ж, в таком случае вас посадят вместе с немецкими солдатами, — злобно проворчал он и, надев фуражку, вышел, громко хлопнув дверью.

Я была страшно поражена и уязвлена наглостью этого гнусного грубияна. Наверное, я сильно побледнела, а голубизна моих глаз стала совсем прозрачной, так что Субиз, имевшая представление о моих гневных вспышках, очень испугалась.

— Умоляю вас, мадам, успокойтесь: что мы, две женщины, можем поделать, ведь мы полностью зависим от этих злобных людей, и, если они захотят причинить нам вред, им это ничего не стоит. А нам надо непременно добраться до цели, найти вашего маленького Мориса.

Она была хитрющей, эта очаровательная Субиз, ее коротенькая речь произвела нужный эффект, на который она рассчитывала. Найти моего сына — такова была цель этого путешествия! Я тут же успокоилась и поклялась не поддаваться гневным чувствам, по крайней мере во время нашего путешествия, обещавшего всякого рода неожиданности. И я почти сдержала слово.

Покинув кабинет начальника вокзала, я встретила у двери бедного эльзасца, он с живостью спрятал два луидора, которые я ему вручила, и до боли крепко пожал мне руку. Затем, указав на сумку, которую я перекинула через плечо, сказал:

— Не следует выставлять ее напоказ, это очень опасно, мадам.

Я поблагодарила его, не обратив, впрочем, внимания на его предостережение.

Поезд вот-вот должен был тронуться. Я поднялась в единственное купе первого класса. Там сидели два молодых немецких офицера. Они поклонились нам. Я сочла это добрым предзнаменованием. Раздался свисток. Какое счастье! Никто больше не войдет! Но нет, не успели колеса сделать несколько оборотов, как дверь резко распахнулась, и пятеро немецких офицеров ввалились в наш вагон. Теперь нас стало девять. Какая пытка!

Начальник вокзала послал прощальный привет одному из офицеров, и оба расхохотались, показывая друг другу на нас. Я взглянула на приятеля начальника вокзала: он был военным хирургом. Нарукавная повязка свидетельствовала о его принадлежности к госпитальной службе. Широкое лицо его было налито кровью. Его обрамляла густая рыжая борода. Очень подвижные маленькие глазки, светлые и блестящие, как бы освещали это багровое лицо. Широкий в плечах, коренастый, он являл собой силу, лишенную нервов. Гадкий человечек все еще смеялся, хотя и вокзал, и его начальник остались далеко позади, но, видимо, то, что сказал ему приятель, и в самом деле было очень смешно.

Я сидела в углу, Субиз — напротив меня, а сбоку от каждой из нас — молодые немецкие офицеры, тихие и учтивые, причем один из них совершенно очаровал меня своей юношеской грацией.

Военврач снял фуражку. Он был почти лысым, с крохотным, упрямым лбом. И сразу же заговорил зычным голосом, вступив в беседу с другими офицерами. Наши два юных телохранителя почти не участвовали в разговоре; но был там один высокий, самонадеянный парень, которого величали бароном: стройный, холеный и очень сильный. Увидев, что мы не понимаем немецкого, он обратился к нам по-английски; но Субиз отличалась крайней робостью, чтобы ответить ему, а я слишком плохо говорю по-английски. Он вынужден был смириться и с большой неохотой заговорил с нами по-французски. Был он любезен, пожалуй даже слишком любезен, и, безусловно, воспитан, но лишен всякого такта. Я дала ему это понять, отвернувшись от него и углубившись в созерцание пейзажа.

Мы ехали уже довольно долго, каждый думал о своем, и вдруг я почувствовала, что задыхаюсь от наполнившего вагон дыма. Оглянувшись, я увидела, что военврач закурил трубку; прикрыв глаза, он выпускал в потолок клубы дыма.

У меня дух захватило от возмущения; глаза щипало от дыма, я закашлялась, причем преувеличенно громко, дабы привлечь внимание невежи хирурга. Но он и ухом не повел; тогда барон похлопал его по колену, давая понять, что дым причиняет мне неудобство. Пожав плечами, он сказал в ответ какую-то грубость и продолжал курить. Совсем отчаявшись, я опустила стекло со своей стороны. В вагоне сразу стало очень холодно, однако холод был все-таки лучше, чем этот тошнотворный трубочный дым.

Внезапно хирург поднялся и поднес руку к уху. И тут только я заметила, что в ухе у него вата. Он выругался и, растолкав всех, наступив нам с Субиз на ноги, торопливо закрыл окно, не переставая браниться, хотя смысла в этом не было никакого, так как я все равно ничего не понимала. Затем принял все ту же позу и с вызывающим видом стал раскуривать свою трубку, пуская густые клубы дыма. Барон и два молодых немца, первыми пришедшие в вагон, попытались урезонить его, но он только отмахнулся от них и опять начал ругаться.

И чем больше гневался этот злобный человек, тем я становилась спокойнее, мало того, решив поиздеваться над ним (ухо-то у него болело), я снова открыла окно. Он в свою очередь снова поднялся и в ярости показал на свое ухо и распухшую щеку — из его объяснений и угроз, на которые он не скупился, закрывая окно, я уловила только слово «периостит». Тогда я сказала, что грудь у меня слабая и что дым вызывает у меня кашель, барон, взявшийся быть моим переводчиком, пытался втолковать ему это; однако было ясно, что хирургу на это в высшей степени наплевать, ибо он принял свою излюбленную позу и опять взялся за трубку.

Подождав минут пять, в течение которых он, верно, возомнил себя победителем, я резким ударом локтя разбила стекло. Тут на лице хирурга, ставшем совсем белым, отразилось глубочайшее изумление. Он вскочил, молодые люди тоже встали со своих мест, а барон тем временем громко хохотал. Хирург сделал шаг в нашу сторону, но наткнулся на заслон: к двум молодым людям присоединился еще один офицер, а он был здоровенным и крепким детиной могучего сложения. Уж не знаю, что именно он сказал военврачу, но что-то резкое и недвусмысленное. Тот, не зная толком, на кого излить свой гнев, повернулся к барону, который продолжал смеяться, и обругал его так грубо, что тот, сразу успокоившись, сказал в ответ что-то такое, что заставило меня понять: оба мужчины намеренно ищут ссоры. Но мне-то какое до этого дело? Пускай убивают друг друга, оба они стоят один другого, оба скверно воспитаны.

В вагоне воцарилось молчание, стало очень холодно, так как свирепый ветер с силой врывался в разбитое окно. Солнце село. Небо заволокло мглой. Было, должно быть, половина шестого. Мы подъезжали к Тернье. Военврач поменялся местами со своим соседом, чтобы по мере возможности уберечь больное ухо. Он стонал, как недорезанный бык.

Внезапно внимание наше привлекли частые свистки локомотива, доносившиеся издалека. Потом под колесами стали рваться одна за другой петарды. Мы отчетливо ощущали, какие усилия прилагал машинист, чтобы замедлить ход поезда, но, прежде чем это ему удалось, страшный толчок бросил нас друг на друга. Потрескивание, захлебывающиеся всхлипы локомотива, натужными рывками выбрасывающего пар, отчаянные крики, чей-то зов, проклятия — все вдруг поглотила странная тишина, над которой повис густой дым, прорезаемый кое-где огненными языками пламени. Вагон наш встал на дыбы, словно норовистый конь. И никакой возможности вернуть утраченное равновесие.

Кто из нас ранен? Кто нет? В купе нас было девять. Что касается меня, то я думала, что все кости мои перебиты. Я попробовала шевельнуть ногой. Потом другой. Обрадованная тем, что обе они целы, я то же самое проделала с руками. Все как будто на месте. Субиз тоже ничего не сломала. Она прикусила язык, и я испугалась, увидев у нее кровь. Правда, она, казалось, ничего не понимает. Слишком сильный удар оглушил ее, и несколько дней она ничего не помнила.