Моя двойная жизнь — страница 50 из 90

раивая актеру разнос, он говорил стихами. Как-то раз в ходе репетиции он пытался внушить бедняге Тальену, что его дикция никуда не годится. Устав слушать этот бесконечный разговор, я уселась на стол, болтая ногами. Гюго заметил мое нетерпение и, встав посреди оркестровой ямы, воскликнул:

Испанской королеве не пристало

На стол садиться, словно трона мало!

Смутившись, я соскочила со стола, собираясь тоже сострить в его адрес что-нибудь особенно язвительное, но ничего не придумала и осталась при своей обиде, в дурном расположении духа.

Как-то раз репетиция закончилась на час раньше обычного, и я ждала, прильнув к окну, госпожу Герар, которая должна была зайти за мной. Я смотрела через дорогу на мостовую, упиравшуюся в ограду Люксембургского сада. Виктор Гюго как раз перешел улицу и направился дальше. Вдруг какая-то пожилая женщина привлекла его внимание. Она поставила на землю тяжелый тюк с бельем и отирала лоб, на котором блестели бисером, несмотря на стужу, капельки пота. Она хватала беззубым ртом воздух, а в глазах ее читалась тревога, граничившая с ужасом, при виде преградившей ей путь широкой дороги, по которой беспрестанно сновали экипажи и омнибусы. Виктор Гюго подошел к бедняжке и, что-то сказав, достал из кармана и дал ей монетку, затем снял свою шляпу и, вручив ее женщине, ловким движением, с улыбкой водрузил тюк с бельем на плечо и перенес его через дорогу Оторопевшая старуха семенила за ним следом.

Я пулей слетела вниз, чтобы расцеловать его, но за то время, что я добежала до коридора, грубо оттолкнув Шилли, который хотел меня задержать, и спустилась по лестнице, Виктор Гюго исчез. Я успела заметить только спину старухи, ковылявшей, как мне показалось, уже с меньшим трудом.

На другой день я рассказала поэту, как оказалась свидетельницей его благородного поступка. «О! — ответил мне Поль Мёрис. — Всякий новый день для него это повод сотворить доброе дело». И глаза его увлажнились от избытка чувств. Я поцеловала Виктора Гюго, и мы начали репетировать.

Ах, можно ли забыть репетиции «Рюи Блаза», исполненные светлой радости и очарования!

С приходом Виктора Гюго все вокруг озарялось сиянием. И оба его спутника, почти никогда не покидавшие его, Огюст Вакри и Поль Мёрис, в отсутствие Мэтра поддерживали этот божественный огонь.

Строгий, печальный и изысканный Жеффруа нередко давал мне советы. Он был художником, и в промежутках между репетициями я позировала ему на скорую руку. В фойе «Комеди Франсез» висят две его картины, изображающие два поколения труппы обоего пола. Эти работы не отличаются ни своеобразной манерой исполнения, ни сочным цветом, но они, как мне кажется, верно передают сходство и довольно удачны по композиции.

Лафонтен, также занятый в «Рюи Блазе», нередко вел с Мэтром долгие споры, в которых Виктор Гюго никогда не уступал. И нужно признать, он неизменно оказывался прав.

Игре Лафонтена были присущи искренность и блеск, но все портила его ужасная дикция: виной тому был протез, вставленный вместо выпавших зубов, который затруднял речь актера. Чуткое ухо улавливало странный звук, проистекавший от трения каучукового нёба протеза о настоящее нёбо, и это мешало наслаждаться красотой исполняемых стихов.

Что касается бедняги Тальена, игравшего роль дока Гуритана, то его постоянно заносило не в ту сторону. Он понял свою роль совершенно превратно, и Виктору Гюго пришлось доходчиво и убедительно ему ее разъяснять. Тальен был добросовестным, упорным в работе, исполнительным актером, но он был глуп как пробка. Если что-то не доходило до него сразу, то не доходило уже никогда, и на этом можно было поставить крест. Но, будучи честным и порядочным человеком, он во всем полагался на автора и полностью слагал с себя ответственность. Он говорил: «Я понял это иначе. Но я сделаю все так, как вы скажете». И повторял слово в слово, жест за жестом требуемые интонации и движения.

Подобная покорность действовала на меня угнетающе, глубоко оскорбляя во мне чувство актерской гордости.

Я часто отзывала несчастного Тальена в сторону и подстрекала его к мятежу. Увы, все мои усилия были тщетны. Он был очень высоким, его руки казались слишком длинными, глаза смотрели устало. Огромный нос, словно удрученный собственными размерами, нависал над губой с тоскливой безнадежностью. Густая копна волос обрамляла его лоб, а едва заметный подбородок будто спешил улизнуть с этого несуразного лица.

Добродушие сквозило во всех чертах Тальена. Он был сама доброта, и нельзя было не полюбить его всей душой.

3

День 26 января 1872 года стал для «Одеона» подлинным праздником актерского искусства. Весь Париж, не пропускающий ни одной премьеры, Париж, пылкий, как юноша, собрался в его широком, торжественном и запыленном зрительном зале.

Ах! Что это было за великолепное, волнующее представление!

Какой триумф ждал бледного, сурового и зловещего Жеффруа, одетого в черный костюм дона Саллюстия! Меленг, игравший дона Сезара де Базана, несколько разочаровал публику, но публика была не права… Роль дона Сезара де Базана создает обманчивое впечатление удавшейся роли: она неизменно привлекает актеров своим блеском в первом действии, однако четвертый акт, написанный ради нее, удручает своей тяжеловесностью и никчемностью. Можно с легким сердцем выбросить его из пьесы, как улитку из раковины, и пьеса не станет от этого ни менее правдивой, ни менее убедительной.

В тот же день 26 января туманная завеса, дотоле застилавшая от меня будущее, спала, и я почувствовала, что рождена для славы. До сих пор я была лишь любимицей студентов, отныне я стала Избранницей Публики.

Задыхаясь от волнения, оглушенная и очарованная собственным успехом, я совсем потеряла голову в нескончаемом потоке поклонников и поклонниц.

Но внезапно толпа расступилась, люди выстроились в ряд, и я увидела направлявшихся ко мне Виктора Гюго и Жирардена. Тотчас же я припомнила все свои глупые предрассудки по отношению к этому величайшему гению. Мне пришла на память наша первая встреча, во время которой я держалась чопорно и подчеркнуто вежливо с этим неизменно добрым и снисходительным человеком. Меня подмывало теперь, когда моя судьба расправляла крылья для полета, во весь голос заявить ему о своем раскаянии и бесконечной признательности.

Но, опередив меня, он преклонил колено и, прильнув губами к моим рукам, прошептал: «Благодарю, благодарю».

И это он благодарил меня! Он, великий Виктор Гюго, со своей столь возвышенной душой, Виктор Гюго, чей универсальный гений объял целый мир! Он, чьи руки щедро осыпали милостью, словно драгоценными камнями, самых заклятых своих врагов!

Ах! В тот миг я чувствовала себя такой ничтожной, пристыженной и счастливой одновременно!

Поднявшись, он принялся пожимать тянувшиеся к нему отовсюду руки, и для каждого находилось у него подходящее слово.

Он был прекрасен в тот вечер: от его высокого чела исходило сияние, густая шевелюра серебрилась, словно скошенная трава при лунном свете, а глаза смеялись и лучились.

Не решившись броситься в объятия Виктора Гюго, я упала в объятия Жирардена, который был мне с самого начала верным другом, и разрыдалась. Он увлек меня в мою гримерную со словами: «Теперь главное — не дать этому шумному успеху вскружить вам голову. Теперь, когда вы увенчаны лаврами, не нужно больше проделывать сальто-мортале. Нужно стать более гибкой, более покладистой и общительной».

Я посмотрела ему в глаза и ответила: «Дружище, я знаю, что никогда не буду ни гибкой, ни покладистой. Попробую стать общительной — вот все, что могу вам обещать. Что касается моего венца, клянусь вам, что, несмотря на все мои сальто-мортале, от которых я ни за что не откажусь, он не слетит у меня с головы, чует моя душа».

Поль Мёрис, присутствовавший при нашей беседе, напомнил мне о ней в день премьеры «Анжело» в театре Сары Бернар 7 февраля 1905 года.

Вернувшись домой, я долго беседовала с госпожой Герар и, когда она собралась уходить, упросила ее побыть со мной еще. Будущее, открывавшееся передо мной, сулило мне столько надежд, что я стала опасаться воров. «Моя милочка» осталась со мной, и мы проговорили до самого рассвета.

В семь часов мы сели в карету, и я отвезла мою дорогую подругу домой, а затем целый час гуляла пешком.

Я и прежде имела успех: в «Прохожем», «Драме на улице Мира», Анна Демби в «Кине», в «Жане-Мари», но я чувствовала, что мой успех в «Рюи Блазе» превзошел все и что отныне обо мне можно спорить, но пренебрегать мной уже нельзя.


Нередко поутру я отправлялась навестить Виктора Гюго; он был по-прежнему сама доброта и обаяние.

Когда я совсем освоилась, то поведала ему о своих первоначальных впечатлениях, обо всех своих дурацких взбалмошных выпадах против него, обо всем, что мне внушали и чему я верила из-за своего простодушного неведения в светских делах.

Однажды утром Мэтр беседовал со мной с особенным удовольствием. Он попросил позвать госпожу Друэ, чья кроткая душа была спутницей его гордой и мятежной души, и сказал ей с грустным смехом: «Злые люди сеют семена заблуждения в любую почву, не заботясь о всходах».

То утро навеки запечатлелось в моей памяти, ибо этот великий человек еще долго-долго говорил. Нет, он говорил не для меня, а ради тех, кого я представляла в его глазах. Быть может, я олицетворяла для него все то молодое поколение, чей разум, отравленный буржуазно-клерикальным воспитанием, был чужд всякой благородной идее, всякому стремлению к новому?

В то утро, покидая Виктора Гюго, я чувствовала себя более достойной его дружбы.

Я направилась к Жирардену. Его не было дома. Мне хотелось поговорить с кем-то, кто любит поэта. И я отправилась к маршалу Канроберу.

Там меня ждал большой сюрприз: спустившись из экипажа на землю, я едва не столкнулась с маршалом, как раз выходившим из дому.

— Что случилось? Все откладывается? — спросил он со смехом.