— Вы все обдумали, мадемуазель?
— Да, сударь. И вот, я приехала подписать контракт.
Не ожидая его приглашения, я придвинула кресло к письменному столу, взяла перо и собралась поставить свою подпись. Однако я плохо обмакнула перо, и мне вновь пришлось тянуться через весь стол к чернильнице. Но на сей раз я переусердствовала и на обратном пути посадила на широкий чистый лист, лежавший перед истуканом, жирную кляксу.
Он склонил голову набок и бросил на меня косой взгляд, словно птица, обнаружившая в просе конопляное семя. Увидев, что он собирается забрать испачканный лист, я выхватила у него грязную бумагу со словами: «Постойте, постойте, я только взгляну, правильно ли я сделала, что поставила сбою подпись. Если это бабочка, то я была права, если что-то другое, все равно что, то я ошиблась». И, сложив лист пополам в том месте, где чернело огромное пятно, я с силой прижала обе половинки.
Эмиль Перрен расхохотался, и маска истукана исчезла с его лица. Вместе со мной он склонился над бумагой, и мы развернули ее так же осторожно, как разжимают кулак, в котором сидит пойманная муха. Посреди белоснежного листа красовалась великолепная черная бабочка с распростертыми крыльями.
— Ну и как? — промолвил Перрен, окончательно превратившийся в человека. — Мы правильно сделали, что подписали!
И мы стали болтать как двое старых приятелей.
Этот человек был обаятелен и очень привлекателен, несмотря на его уродливую внешность. Мы расстались друзьями, в восторге друг от друга.
Вечером я играла в «Одеоне» в «Рюи Блазе». Около десяти ко мне в гримерную зашел Дюкенель.
— Ты довольно сурово обошлась с бедным Шилли. И право, ты была не очень любезна: тебе следовало вернуться, когда я тебя звал. Это правда, что ты сразу же отправилась во «Французский театр», как сказал нам Поль Мёрис?
— Возьми и прочти, — отвечала я, протягивая ему свой ангажемент с «Комеди».
Дюкенель взял ангажемент и, ознакомившись с ним, спросил:
— Ты не возражаешь, если я покажу его Шилли?
— Покажи.
Он приблизился ко мне и сказал наставительным и грустным тоном:
— Тебе не следовало этого делать, не предупредив меня. Я не заслужил такого недоверия.
Он был прав, но дело было уже сделано.
Минуту спустя примчался разъяренный Шилли. Он кричал, размахивая руками и задыхаясь от гнева:
— Какая низость! Какое предательство! Ты не имела права!.. Я заставлю тебя заплатить неустойку!..
Будучи не в духе, я отвернулась от него и извинилась, как могла, перед Дюкенелем.
Он был удручен, и я чувствовала себя неловко, ведь этот человек всегда делал мне только добро; именно он, наперекор Шилли и другим моим недоброжелателям, распахнул передо мной дверь в будущее.
Шилли сдержал слово и возбудил против меня и «Комеди» процесс, который я проиграла и вынуждена была заплатить администрации «Одеона» шесть тысяч франков неустойки.
Несколько недель спустя Виктор Гюго устроил для актеров, занятых в «Рюи Блазе», званый ужин по случаю сотого спектакля. Это было для меня большой радостью, ведь я еще никогда не бывала на такого рода банкетах.
После той самой сцены я не разговаривала с Шилли, но в этот вечер он оказался за столом рядом со мной, и мы вынуждены были помириться. Я сидела по правую руку от Виктора Гюго. Слева от него находилась госпожа Ламбкен, которая играла Camerera Mayor, а возле нее — Дюкенель.
Напротив великого поэта сидел другой поэт — Теофиль Готье. Его львиная голова покоилась на слоноподобном теле; восхитительный ум и изысканная речь как-то не вязались с грубым смехом. На бледном, вялом, одутловатом лице выделялись зрачки под тяжелыми веками. Взгляд поэта был мягок и мечтателен.
В этом человеке чувствовалось восточное благородство, приглушенное модой и западными обычаями. Я знала наизусть почти все его стихи и смотрела на этого изнеженного любителя красоты с нежностью.
Мне доставляло удовольствие мысленно наряжать его в роскошные восточные одежды. Я представляла, как он возлежит на высоких подушках, небрежно перебирая своими точеными пальцами разноцветные драгоценные камни. Мои губы сами собой нашептывали его стихи, и я погружалась вместе с ним в нескончаемые грезы, как вдруг голос моего соседа Виктора Гюго заставил меня обратить на него свой взгляд.
Какой контраст! Он, великий поэт, внешне был самым заурядным человеком (его сияющее чело — не в счет): грузная, несмотря на всю подвижность, фигура, обыкновенный нос, игривый взгляд, невыразительный рот; лишь в голосе его были благородство и обаяние. Я предпочитала слушать его, глядя на Теофиля Готье.
Однако мне было неприятно смотреть в ту сторону, так как рядом с поэтом сидел отвратительный субъект по имени Поль де Сен-Виктор; его надутые щеки-пузыри лоснились от жира; крючковатый нос хищно выделялся на лице, а злые глазки так и впивались в собеседника; вдобавок у него были слишком короткие руки, слишком толстый живот и кожа желтушного цвета.
Он был очень умен и талантлив, но его ум и талант уходили на то, чтобы сеять либо словом, либо пером больше зла, чем добра. Я знала, что этот человек меня ненавидит, и отвечала ему взаимностью.
Виктор Гюго произнес тост, в котором благодарил актеров к актрис за содействие в возрождении его пьесы на сцене, и все, с почтением внимавшие поэту, уже поднимали бокалы, как вдруг прославленный Мэтр обратился ко мне: «Что касается вас, сударыня…» В тот же миг Поль де Сен-Виктор так резко швырнул свой бокал на стол, что он разбился вдребезги. Возникло некоторое замешательство, но я тут же перегнулась через стол и протянула свой бокал Полю де Сен-Виктору со словами: «Возьмите мой бокал, сударь: выпив из него, вы узнаете мои мысли — в ответ на ваши, о которых вы столь красноречиво заявили». Злюка взял у меня бокал, испепелив меня при этом взглядом.
Тост Виктора Гюго потонул в аплодисментах и приветственных возгласах. Тотчас же Дюкенель отклонился назад и, шепотом позвав меня, попросил передать Шилли, что нужно ответить на тост Виктора Гюго.
Так я и сделала. Он посмотрел на меня каким-то зыбким взглядом и сказал безжизненным голосом: «Меня держат за обе ноги». Я пригляделась к нему внимательнее, в то время как Дюкенель требовал тишины для ответной речи господина Шилли, и увидела, что он судорожно сжимает вилку; кончики его пальцев побелели, и вся рука посинела. Я прикоснулась к его руке. Она была холодной как лед, а другая рука безвольно свешивалась со стола.
Наступила гробовая тишина. Все взгляды устремились на Шилли. «Вставай!» — прошептала я в испуге. Он дернулся и вдруг уронил голову на стол, угодив лицом прямо в тарелку.
Приглушенный гул пронесся по залу. Немногочисленные женщины окружили беднягу. Они твердили глупые, банальные, бесполезные слова заученно, словно молитву.
Тотчас же послали за сыном Шилли. Затем двое официантов унесли еще живое неподвижное тело и положили его в малом зале. Дюкенель остался подле него, отослав меня к гостям поэта.
Я вернулась в банкетный зал. Гости разбились на группы.
— Ну как? — спросили меня, как только я вошла.
— Он все так же плох. Только что прибыл врач, но он не может пока поставить диагноз.
— Всему виной плохое пищеварение! — вздохнул Лафонтен (Рюи Блаз), залпом осушив стопку водки.
— Это паралич мозга! — мрачно заключил Тальен (дон Гуритан), постоянно что-то забывавший.
Виктор Гюго подошел к нам и сказал просто: «Какая прекрасная смерть!» Затем, взяв меня за руку, он увлек меня в глубь зала и начал шептать мне комплименты и читать стихи, чтобы отвлечь меня от грустных мыслей.
Гнетущее ожидание продолжалось некоторое время, наконец появился Дюкенель.
Он был бледен, но надел маску светского человека и отвечал на все вопросы:
— Ну да… его только что увезли домой… кажется, все обойдется… два дня отдыха… Вероятно, ему продуло ноги во время ужина.
— Ну да! — вскричал один из приглашенных по случаю «Рюи Блаза». — Под столом был чертовский сквозняк!
— Да, — отвечал Дюкенель кому-то из гостей, донимавших его расспросами. — Да, без сомнения, голова распарилась…
— В самом деле, — прибавил другой гость, — в самом деле, голова чуть не расплавилась от этой проклятой духоты.
Казалось, еще немного, и все эти люди начнут упрекать Виктора Гюго за холод, жару, а также за те яства и вина, что съели и выпили во время банкета.
Дюкенель, раздраженный этими дурацкими предположениями, пожал плечами и, отозвав меня в сторону, промолвил: «Ему конец!» Я предчувствовала такой исход, и все же от этого известия щемящая тоска сдавила мне сердце. «Я хочу уехать! — сказала я Дюкенелю. — Будь добр, пошли за моей каретой».
По дороге в малый зал, служивший также гардеробом, я столкнулась со старой Ламбкен которая кружилась в вальсе с Тальеном, немного захмелев от жары и выпитого вина.
— Ах, извините, моя маленькая мадонна. Я чуть не сбила вас с ног, — сказала она.
Я привлекла ее к себе и, не раздумывая, шепнула ей на ухо:
— Не танцуйте больше, госпожа Ламбкен. Шилли умирает!
Краска вмиг отхлынула от ее лица, и оно сделалось белым как мел. Она силилась что-то сказать, но ее так трясло, что зуб на зуб не попадал. «Ах, бедная Ламбкен! Если бы я знала, что причиню вам такое горе…» Но она, не слушая меня, уже натягивала свое пальто.
— Вы уходите? — спросила она.
— Да.
— Не отвезете ли вы меня домой? Я вам расскажу по пути…
Она обвязала голову черным платком, и мы спустились по лестнице в сопровождении Дюкенеля и Поля Мёриса, которые усадили нас в карету.
Она жила в Сен-Жерменском предместье, я же на Римской улице. По дороге бедняжка поведала мне свою историю:
— Вам известно, милочка, что я помешана на всяческих сновидцах, карточных гадалках и прочих предсказательницах судьбы. Так вот, представьте себе, что не далее как в прошлую пятницу — ведь вы знаете, что я посещаю их только по пятницам, — одна карточная гадалка сказала мне: «Вы умрете восемь дней спустя после смерти немолодого мужчины, брюнета, который замешан в вашей жизни». Видите ли, душечка, я решила, что она меня дурачит, ведь в моей жизни не замешан ни один мужчина, поскольку я вдова и никогда не состояла в любовной связи. Тогда я принялась осыпать ее бранью, ведь, в конце концов, я плачу ей целых семь франков (вообще-то она берет десять, но с артистов только семь). Она же, рассердившись на то, что я ей не верю, взяла меня за руку и промолвила: «Зря вы так раскричались! Хотите, я скажу вам чистую правду: это тот мужчина, что вас содержит! Скажу вам больше: вас содержат двое мужчин — брюнет и блондин! Вот те крест!» Она еще не закончила последнюю фразу, как я закатила ей такую оплеуху, какую она никогда еще не получала, ручаюсь вам! Только потом, когда я ломала голову над тем, что хотела сказать эта мерзавка, до меня дошло: двое мужчин, брюнет и блондин, которые меня содержат, — это же наши директора Шилли и Дюкенель. И вот вы говорите мне, что Шилли…