Когда я выставила бюст сестренки, ее уже пять месяцев как не было в живых. Ее медленное угасание, перемежавшееся отчаянными порывами к жизни, продолжалось полгода. Я забрала ее к себе в маленькую мансарду на Римской улице, 4, куда я переселилась после ужасного пожара, уничтожившего мою мебель, книги, картины — словом, все мое нехитрое имущество. Квартира на Римской улице была совсем маленькой, а моя комната просто крошечной. Большая кровать из бамбукового дерева занимала в ней все место. У окна стоял гроб, в котором я частенько устраивалась, когда мне нужно было разучить роль. И вот, взяв сестру к себе, я еженощно стала ложиться, без задних мыслей, в эту узкую постель с белой атласной изнанкой, которая станет когда-нибудь моим последним пристанищем, а сестру укладывала на свою бамбуковую кровать под кружевным балдахином.
Она тоже находила это вполне естественным, поскольку я не хотела оставлять ее на ночь одну, а втиснуть в нашу каморку вторую кровать было невозможно. Вскоре она совсем привыкла видеть меня в гробу.
Как-то раз моя маникюрша пришла, чтобы заняться моими руками. Сестра попросила ее не шуметь, входя в комнату, так как я еще спала. Переступив порог, женщина огляделась, думая, что я сплю в кресле, но, завидев меня в гробу, бросилась бежать, крича как оглашенная. Вскоре весь Париж узнал, что я сплю в гробу, и слухи, один нелепее другого, разлетелись во все стороны.
Я уже настолько привыкла к гнусным выпадам газетчиков в мой адрес, что ничему не удивлялась. Но после смерти моей сестренки произошло еще одно трагикомическое происшествие. Когда служащие похоронного бюро вошли в комнату, чтобы вынести тело усопшей, они увидели два гроба, и, растерявшись, главный распорядитель спешно послал за вторым катафалком.
Я была в тот момент у матери, лежавшей без чувств, и вернулась как раз вовремя, чтобы не дать людям в черном унести мой гроб. Второй катафалк отпустили, но газеты раздули этот случай. Меня ославили, осудили и т. д.
Но в чем тут была моя вина?..
5
После смерти сестры я не на шутку захворала. Я ухаживала за ней дни и ночи напролет, переживала и в результате заболела малокровием. Меня отправили на два месяца на юг. Я пообещала поехать в Ментону, а сама тут же направилась в сторону Бретани — края, о котором давно мечтала.
Я взяла с собой моего маленького сына, а также дворецкого с его женой. Бедная Герар, которая помогала мне в уходе за сестрой, была прикована к постели, ее мучил флебит, и мне ужасно ее недоставало.
Ах, что это было за чудесное путешествие! В то время, тридцать пять лет тому назад, Бретань была диким и негостеприимным краем, но столь же прекрасным, возможно, даже более прекрасным, нежели теперь: проезжие дороги еще не избороздили ее вдоль и поперек, зеленые холмы не были так густо усыпаны белоснежными домишками, а ее обитатели не рядились в модные одежды: мужчины не надевали отвратительных брюк, женщины — нелепых шляпок с перьями. Вместо этого бретонцы гордо выставляли напоказ свои жилистые ноги в гетрах либо чулках в рубчик, обутые в кожаные башмаки с пряжками; длинные, зачесанные на виски волосы закрывали их оттопыренные уши и придавали лицу благообразие, утраченное из-за современной стрижки. Женщины в коротких юбках, не доходивших до тонких щиколоток, в черных чулках и раздувавшихся чепчиках на маленьких головках напоминали чаек.
Разумеется, это не относится к жителям Пон-ЛʼАббе или местечка Бац, у которых совершенно другой облик.
Я объехала почти всю Бретань, но дольше всего прожила в Финистере. Меня пленила Разская коса. Два дня я провела в Одиерне, у папаши Батифулле, который был такой толстый-претолстый, что велел сделать в столе ложбину для своего огромного живота.
Каждое утро я уходила из дома в десять часов. Мой дворецкий, которого звали Клод, сам готовил мне обед и чрезвычайно аккуратно раскладывал его по трем корзиночкам. Затем мы садились в нелепый экипаж папаши Батифулле, которым правил мой мальчик, и отправлялись в бухту Усопших.
Ах, что это был за прекрасный и таинственный, ощетинившийся скалами берег, пепельно-серый и скорбный на вид!.. Сторож маяка, завидев меня издали, выбегал навстречу. Клод вручал ему наши припасы и давал тысячу советов относительно того, как варить яйца, разогревать чечевичную похлебку и поджаривать хлеб. Сторож относил все к себе, а затем возвращался с двумя старыми посохами, к которым он прибивал гвозди, чтобы сделать из них альпенштоки, и мы начинали леденящее кровь восхождение на Разский пик. Он напоминал лабиринт, полный неприятных неожиданностей, вроде расщелин, через которые нужно было перепрыгивать, не обращая внимания на зиявшую внизу ревущую бездну, завалов, под которыми нужно было проползать, вжавшись в землю, в то время как над вами грозно нависала скала, обрушившаяся в незапамятные времена и непонятно как еще удерживавшаяся в равновесии.
Затем дорога внезапно превращалась в тропу, настолько узкую, что по ней невозможно было просто идти: приходилось прижиматься спиной к скале и, раскинув руки наподобие распятия, двигаться, цепляясь за редкие выступы.
Когда я вспоминаю об этих минутах, то вся дрожу, ибо я всегда ужасно боялась и до сих пор боюсь высоты, а тот путь пролегал по отвесной тридцатиметровой скале под адский аккомпанемент вечно бурлящего моря, яростно бившегося о несокрушимую громаду. И все же, должно быть, риск доставлял мне удовольствие: за одиннадцать дней я прошла по этому маршруту пять раз.
После головокружительного восхождения мы спускались вниз, в бухту Усопших. Искупавшись, мы обедали, а потом до самого заката я занималась живописью.
В первый день берег был безлюден. На другое утро появился какой-то малыш и стал глядеть на нас с любопытством. На третий день нас окружила ватага с десяток ребятишек, которые выпрашивали у нас мелкие монеты. Я неосмотрительно дала им деньги, и назавтра ватага насчитывала уже двадцать — тридцать человек, причем были в ней и шестнадцати — восемнадцатилетние парни.
Заметив возле своего мольберта физические проявления человеческой природы, я попросила кого-то из мальчишек убрать и выбросить их в море; за это я дала ему, кажется, пятьдесят сантимов. Когда на следующее утро я вернулась туда, чтобы закончить картину, то увидела, что вся близлежащая деревня избрала это место для удовлетворения своих естественных нужд. Едва завидев меня, те же самые мальчишки, которых стало еще больше, вызвались убрать ими же оставленные следы за денежное вознаграждение. Когда я попросила Клода и сторожа маяка прогнать банду маленьких мерзавцев, те принялись кидать в нас камнями. В ответ я прицелилась в них из ружья, и они разбежались с воплями. Только двое малышей лет шести-десяти остались сидеть на берегу. Мы не придали им значения, и я обосновалась несколько дальше, под самой скалой, образовавшей навес. Сорванцы последовали за нами. Клод и сторож Лука были начеку на случай, если банда вернется.
Мальчишки уселись на корточках на самом краю скалы, нависшей над нашими головами. Они казались неподвижными, как вдруг моя юная горничная подпрыгнула с криком:
— Какой ужас! Мадам, какой ужас! Они бросают в нас вшей!
В самом деле, маленькие негодяи целый час выискивали у себя паразитов и швыряли их вниз, на наши головы. Я приказала поймать обоих хулиганов и задать им хорошую трепку.
В том месте была расщелина, которую окрестили «Преисподней Плогоффа». Мне безумно хотелось туда спуститься, но сторож все время отговаривал меня, упорно твердя о том, что не стоит рисковать и, если со мной что-нибудь случится, отвечать придется ему.
Однако я не сдавалась и в конце концов, после тысячи заверений, даже написала бумагу, в которой говорилось, что, несмотря на все увещевания сторожа и на то, что осознаю опасность, которой подвергаю свою жизнь, я все же решилась на этот шаг и т. д. и т. п. Наконец, дав славному малому пять луидоров, я получила все необходимое для спуска в «Преисподнюю Плогоффа», а именно толстый пояс, к которому была привязана крепкая веревка. Я обмотала пояс вокруг своей талии, которая была в то время такой тонкой (всего 43 см), что пришлось даже проделать в ремне дополнительные отверстия, чтобы застегнуть его. Затем сторож надел мне на руки тормозные башмаки, подошвы которых были подбиты толстенными гвоздями, торчавшими на два сантиметра. При виде этих башмаков я разинула рот от удивления и, прежде чем надеть их, попросила разъяснить мне, зачем они нужны.
— А затем, — сказал мне сторож Лука, — что вы легче рыбьей кости и, когда я примусь вас спускать, будете болтаться в расщелине, рискуя переломать себе ребра. Этими башмаками вы сможете отталкиваться от стены, протягивая то правую, то левую руку, смотря в какую сторону вас будет заносить… Не поручусь, что не набьете себе шишек, но пеняйте уж на себя, я вас туда не посылал. Теперь послушайте хорошенько, милая барышня: когда будете внизу, на средней скале, смотрите не поскользнитесь, там опасней всего. Если вдруг упадете в воду, я, само собой, дерну за веревку, но ни за что не поручусь. В этом чертовом водовороте вас того и гляди зажмет между камнями, и, сколько я ни тяни, веревка может порваться, и тогда вам крышка!
Внезапно сторож побелел, перекрестился и, наклонившись ко мне, забормотал, точно в бреду:
— Там внизу, под камнями, полно утопленников. Они пляшут на берегу Усопших при лунном свете. Они развешивают липкие водоросли на прибрежных камнях. Путники скользят и падают, а они тут как тут и тащат их на дно морское.
Затем он посмотрел мне в глаза:
— Все-таки хотите спускаться?
— Ну да, папаша Лука, конечно, хочу, и немедленно.
Мой мальчик вместе с Фелиси строил на берегу песочные крепости и замки. Только Клод оставался со мной. Он помалкивал, зная мою безумную страсть к риску. Он проверил, хорошо ли закреплен мой пояс, и попросил разрешения обвязать бечевой крюк на ремне, затем несколько раз обмотал меня пеньковым тросом, не доверяя прочности кожи, и наконец я начала спускаться в черную пасть расщелины. Я отталкивалась от скалы то правой, то левой рукой, как учил меня сторож, и все же ободрала себе локти.