Работа над скульптурной группой близилась к завершению, а я все еще не вылепила ни рук, ни ног бедной старушки. Она держала своего мертвого внука на коленях, но у ее рук не было ладоней, а у ног — ступней. Все мои поиски желанных — больших и костлявых — ладоней и ступней были тщетны.
Как-то раз, когда мой приятель Мартель пришел ко мне в мастерскую, чтобы увидеть группу, о которой столько говорили, меня осенила гениальная мысль. Мартель был очень высокого роста и таким тощим, что сама смерть могла бы ему позавидовать. Я смотрела, как он ходит вокруг моего творения, приглядываясь к нему с видом знатока. Я же в это время приглядывалась к нему. И неожиданно я сказала:
— Милый Мартель, прошу вас… умоляю вас… попозируйте мне, чтобы я могла завершить руки и ноги моей «старушки»!
Он рассмеялся, непринужденно сбросил свои башмаки и носки и уселся на место несколько раздосадованной великанши. Десять дней подряд он приходил в мастерскую, позируя мне по три часа ежедневно.
Благодаря ему я смогла закончить свою группу. Я отдала отлить ее форму и выставила в салоне в 1876 году, где на ее долю выпал несомненный успех.
Стоит ли упоминать, что меня обвинили в том, будто скульптура была сделана кем-то по моему заказу? Я отправила повестку в суд одному из критиков, небезызвестному Жюлю Кларети, заявившему, что мое произведение, в целом очень интересное, принадлежит другому автору. Жюль Кларети любезно извинился, и дело дальше не пошло.
Наведя справки, жюри удостоило меня награды, доставив мне тем самым безмерную радость.
Меня много критиковали, но и хвалили не меньше. Почти все критические замечания касались шеи моей старой бретонки. А я столько любви вложила в эту шею!
Вот отрывок из статьи Рене Делорма: «Произведение мадемуазель Сары Бернар заслуживает детального рассмотрения. Голова старухи, очень изысканная, с резко очерченными морщинами, хорошо передает ее горе, бесконечное горе, рядом с которым меркнут чужие беды. Я бы упрекнул скульптора лишь в том, что она слишком сильно выделила сеть жил на тощей шее старухи. В этом чувствуется ее неопытность. Она довольна тем, что основательно проштудировала анатомию, и не прочь лишний раз это показать. Это…» — и т. д.
Конечно, этот господин был прав. Я изучала анатомию с неистовым усердием и довольно любопытным образом; уроки я брала у доктора Парро, который был очень добр ко мне. Я не расставалась с анатомическим атласом; придя домой, я вставала перед зеркалом и неожиданно спрашивала себя: «Что это такое?», дотрагиваясь пальцем до указанного места. Я должна была отвечать сразу, без запинки. Если же я колебалась, то в наказание заставляла себя вызубрить наизусть названия всех мышц головы или руки и ложилась спать лишь после выполнения добровольного штрафного задания.
Месяц спустя после выставки в «Комеди Франсез» состоялась читка пьесы Пароди «Побежденный Рим». Я отказалась от роли юной весталки Опимии, на которую была назначена, и решительно потребовала для себя роль семидесятилетней Постумии, старой, слепой, но гордой и очень благородной римлянки.
Без сомнения, в моей голове установилась ассоциативная связь между старой бретонкой, оплакивающей своего отпрыска, и величественной патрицианкой, требующей помилования своей внучки.
Перрен, сперва озадаченный таким желанием, в конце концов уступил. Однако его приверженность к порядку и страсть к симметрии внушили ему тревогу по поводу Муне-Сюлли, который должен был играть в той же пьесе. Он привык видеть Муне-Сюлли и меня в качестве пары жертв, пары героев либо любовников, что же придумать, чтобы и на сей раз мы стали парой… но кого? Эврика! В пьесе фигурировал сумасшедший старик по имени Вестепор, образ, не игравший никакой роли в развитии действия и, должно быть, пришедший в голову Пароди для спокойствия Перрена.
— Эврика! — вскричал директор «Комеди». — Муне-Сюлли будет играть старого безумца Вестепора.
Равновесие было восстановлено. Кумир мещан был доволен.
Премьера пьесы, на самом деле довольно посредственной, прошла с исключительным успехом 27 сентября 1876 года. На мою долю выпал необыкновенный успех в четвертом действии. Публика определенно переходила на мою сторону вопреки всем и вся.
7
Постановка «Эрнани» позволила мне окончательно завоевать сердца зрителей.
Мне уже приходилось репетировать в присутствии Виктора Гюго, и почти ежедневные встречи с великим поэтом доставляли мне большую радость. Мы виделись очень часто, но мне никак не удавалось поговорить с ним с глазу на глаз. Его дом был вечно наводнен жестикулирующими мужчинами в красных галстуках либо декламирующими женщинами в слезах. Он выслушивал их всех с добродушным видом, прикрыв глаза и, должно быть, погружаясь в дремоту. Когда наступала тишина, он просыпался, говорил им что-то утешительное, но очень ловко уклонялся от определенного ответа: Виктор Гюго не любил ничего обещать зря и всегда держал свое слово.
Я же, напротив, даю обещание с твердой решимостью его исполнить, но не проходит и двух часов, как начисто о нем забываю. Если кто-нибудь из моего окружения напоминает мне об обещанном, я готова рвать на себе волосы от досады и, чтобы как-то загладить свою вину, выдумываю всякие истории, осыпаю человека подарками, словом, осложняю себе жизнь ненужными заботами. Так было всегда. И так будет, пока я жива.
Однажды я пожаловалась Виктору Гюго, что никак не могу с ним поговорить, и он пригласил меня на обед, пообещав, что после обеда мы останемся одни и сможем всласть наговориться. Кроме меня, на обеде присутствовали: Поль Мёрис, поэт Леон Кладель, коммунар Дюпюи, некая русская дама, имя которой я позабыла, Гюстав Доре и другие. Напротив Гюго сидела госпожа Друэ, не покидавшая его в дни невзгод.
Боже мой, что это был за отвратительный обед! До чего же скверно он был приготовлен, как дурно подан! Вдобавок у меня свело ноги из-за сквозняка, врывавшегося в щели трех дверей и гулявшего под столом с жалобным свистом.
Рядом со мной сидел немецкий социалист М. X., ныне весьма преуспевающий деятель. У него были такие грязные руки и ел он так неаккуратно, что меня просто воротило. Позднее я встретила его в Берлине, он сделался очень опрятным, очень корректным и, на мой взгляд, жутким империалистом.
Все это — неприятное соседство, сквозняк, гулявший в ногах, смертная скука — превратило меня в безвольную жалкую куклу, и я упала в обморок.
Когда я пришла в чувство, то обнаружила, что лежу на диване, моя рука покоится в руке госпожи Друэ, а напротив сидит Гюстав Доре и делает с меня наброски.
— О! Не двигайтесь, — воскликнул он, — вы были так прекрасны!
Эта неуместная фраза очаровала меня, и я подчинилась воле великого рисовальщика, который вошел в число моих друзей[62].
Я покинула дом Виктора Гюго, не попрощавшись с ним, так как чувствовала себя несколько неловко.
На другой день он пришел ко мне домой. Я придумала что-то, чтобы оправдаться перед ним в своем недомогании, и с тех пор виделась с ним лишь на репетициях «Эрнани».
Премьера «Эрнани», состоявшаяся 21 ноября 1877 года, стала триумфом как для автора, так и для всех исполнителей.
Пьесу Гюго ставили в «Комеди» десятью годами раньше, но Делоне, который играл тогда Эрнани, совершенно не подходил для этой роли. В нем не было ничего эпического, романтического и поэтического: он был невелик ростом, мил и обаятелен, с вечной улыбкой на губах и простоватыми жестами. Идеал для пьес Мюссе, находка для Эмиля Ожье, само совершенство в Мольере, он был противопоказан Виктору Гюго. Брессан, игравший Карла V, был ниже всякой критики. Его приятная и вялая дикция, лукавые глаза с морщинками от смеха возле век лишали его всякого величия. Его огромные ступни, обычно прикрытые брюками, бросались в глаза. Мой взгляд был прикован только к ним. Это были большие-пребольшие, плоские, слегка вывернутые внутрь, словом, просто ужасные, кошмарные ступни. Чудесный куплет, прославлявший Карла Великого, казался чепухой. Зрители кашляли, ерзали на месте, и у меня сердце обливалось кровью, когда я на это смотрела.
В постановке 1877 года роль Эрнани исполнял Муне-Сюлли, Муне-Сюлли во всем своем блеске и в расцвете своего таланта. Карла V играл Вормс, замечательный актер. Что это была за великолепная игра! Как виртуозно владел он стихом! Какая у него была безупречная дикция!
Как я уже говорила, премьера 21 ноября 1877 года стала подлинным триумфом. Я играла донью Соль, и на мою долю выпало немало зрительского успеха. Виктор Гюго прислал мне после спектакля такое письмо:
«Мадам! Вы были очаровательны в своем величии. Вы взволновали меня, старого бойца, до такой степени, что в одном месте, когда растроганные и очарованные зрители Вам аплодировали, я заплакал. Дарю Вам эти слезы, которые Вы исторгли из моей груди, и преклоняюсь перед Вами.
Виктор Гюго».
К письму была приложена коробочка, в которой лежала цепочка-браслет с бриллиантовой подвеской в форме капли. Этот браслет я потеряла в доме одного из богатейших набобов по имени Альфред Сассун. Он хотел подарить мне что-либо взамен, но я отказалась. Он был не в силах вернуть мне слезу Виктора Гюго.
Новый успех на, сцене «Комеди» окончательно сделал меня любимицей публики. Мои товарищи восприняли это не без ревности. Перрен не упускал случая меня уколоть. Он относился ко мне вполне дружелюбно, но не мог допустить, чтобы в нем не нуждались. Поскольку он мне во всем отказывал, я к нему не обращалась, а посылала записку в министерство и добивалась всего, что хотела.
Жажда перемен по-прежнему обуревала меня, и я решила заняться живописью. Я немного умела рисовать, и мне особенно удавался цвет. Для начала я сделала две-три небольшие картины, а затем написала портрет моей дорогой Герар.
Альфред Стевенс нашел, что он сделан очень умело, а Жорж Клэрен похвалил меня и посоветовал продолжать мои занятия. Окрыленная, я вся отдалась живописи и приступила к почти двухметровой картине под названием «Девушка и Смерть».