То, что еще недавно меня очаровывало, теперь приводило меня в ужас, ибо ее нелюбовь к движению проистекала от бессилия ее глаз и ног, а тяга к покою была не чем иным, как стремлением заживить раны, нанесенные жизнью, в общем-то уже прожитой.
Жажда жизни овладела мной сильнее, чем прежде. Я поблагодарила свою прекрасную подругу и воспользовалась ее советами: с того самого дня я вооружилась для борьбы, предпочитая погибнуть в бою, нежели умереть, сожалея о неудавшейся жизни. Я не хотела больше проливать слез из-за подлостей, которые мне устраивали. Я не хотела больше страдать от несправедливых нападок. Я решила защищаться. И случай для этого не замедлил представиться.
21 июня 1879 года давали второе утреннее представление «Иностранки». Накануне я предупредила Майера, что мне нездоровится, и, поскольку вечером я должна была играть в «Эрнани», попросила, если возможно, заменить утренний спектакль. Но кассовый сбор превысил четыреста фунтов, и в «Комеди» ничего не хотели слушать.
— Ну что ж, — ответил Гот Майеру, — мы заменим Сару Бернар, если она не может играть, в спектакле заняты также Круазетт, Мадлен Броан, Коклен, Фебр и я. Черт побери, все вместе мы уж как-нибудь стоим одной мадемуазель Бернар!
Коклену поручили попросить Ллойд меня заменить, поскольку она уже играла эту роль в «Комеди» во время моей болезни. Но Ллойд, испугавшись, отказалась. Тогда решили заменить «Иностранку» на «Тартюфа».
Однако зрители почти поголовно потребовали вернуть свои деньги, и сбор вместо ожидавшихся пятисот фунтов составил лишь восемьдесят восемь фунтов.
Злоба и зависть вспыхнули с новой силой. Вся «Комеди» (особенно мужчины, за исключением одного, господина Вормса) ополчилась на меня дружной шеренгой. В одном строю с моими недругами шагал новоявленный тамбурмажор Франциск Сарсей, не выпускавший из рук своего зловещего пера.
Дикие небылицы, глупейшие наветы и гнуснейшие измышления вылетали, подобно стае диких уток, и брали курс на вражеские редакции.
В газетах рассказывали, что за шиллинг меня можно увидеть в мужской одежде[73], что я курю толстые сигары на балконе своего дома, беру свою горничную на светские вечера, где играю сайнеты, чтобы она подавала мне реплики, занимаюсь фехтованием в саду в костюме белого Пьеро, а также беру уроки бокса, на одном из которых даже сломала своему бедному тренеру два зуба!
Приятели советовали мне не придавать значения всем этим гнусностям, уверяя в том, что публика все равно им не поверит, но они жестоко ошиблись: публика предпочитает верить скорее дурным слухам, чем хорошим, ведь это ее забавляет. Вскоре я убедилась в том, что английская публика прислушивается к россказням французских газет.
Я получила письмо от некоего портного, который просил меня, когда я буду переодеваться мужчиной, носить сшитый им фрак, добавляя при этом, что он не только не возьмет с меня денег, но даст мне в придачу сто фунтов в случае моего согласия. Этот портной был грубияном, но он не кривил душой.
Я получила также множество пачек сигар, а тренеры по боксу и фехтованию наперебой предлагали мне свои услуги безвозмездно.
Все это до такой степени меня разозлило, что я решила положить этому конец. Статья Альбера Вольфа в «Фигаро» побудила меня к решительным действиям. Вот ответ, который я отправила после появления статьи в «Фигаро» от 27 июня 1879 года:
«Париж, „Фигаро", Альберу Вольфу.
А Вы, дорогой господин Вольф, Вы тоже верите этим бредням? Кто же мог дать Вам столь искаженную информацию? Да, я считаю Вас моим другом, ибо, несмотря на все гадости, которые могли Вам наговорить, Вы еще сохранили ко мне немного доброжелательности. Так вот, даю Вам честное слово, что здесь, в Лондоне, я ни разу не переодевалась мужчиной. Я даже не захватим с собой рабочей одежды скульптора. Категорически опровергаю эту клевету. Я была всего лишь раз на своей маленькой выставке, всего лишь раз, и в тот день я разослала только несколько частных приглашений на ее открытие. Следовательно, никто не платил и шиллинга, чтобы увидеть меня. Я играю в свете, это правда. Но Вам известно, что я одна из самых низкооплачиваемых актрис „Комеди Франсез" и, значит, имею право несколько поправить это положение.
Я выставляю десять картин и восемь скульптур. Это тоже верно. Но поскольку я привезла их для продаж, то должна их показывать.
Что касается почтения к Дому Мольера, то я считаю, вряд ли кто-либо воздает ему должное больше моего, ведь я не способна сочинять подобные наветы, чтобы устранить одного из его знаменосцев.
Теперь, в случае если парижане, наслушавшись глупых россказней на мой счет, по возвращении устроят мне дурной прием, не желаю заставлять кого-либо идти на подлость. И посему заявляю «Комеди Франсез» о своей отставке. Если лондонской публике надоест вся эта кутерьма и она захочет сменить милость на гнев, прошу «Комеди» позволить мне покинуть Англию, дабы избавить театр от печального зрелища освистанной и осмеянной актрисы.
Посылаю это письмо телеграфом, так как очень дорожу общественным мнением, и это дает мне право на подобное безумство. Прошу Вас, дорогой господин Вольф, удостоить мое письмо той же чести, какой Вы удостаивали измышления моих врагов.
Дружески жму Вашу руку. Сара Бернар».
Эта депеша заставила пролить море чернил. В основном все признавали мою правоту, считал меня при этом избалованным ребенком.
В «Комеди» стали проявлять по отношению ко мне больше любезности. Перрен написал мне проникновенное письмо с просьбой отказаться от намерения покинуть театр. Женщины всячески выказывали мне свои дружеские чувства. Круазетт явилась ко мне с распростертыми объятиями: «Ты этого не сделаешь, правда, моя милая глупышка? Ты ведь не подашь в отставку на самом деле? К тому же ее не примут, ручаюсь!»
Муне-Сюлли говорил со мной об искусстве и честности… его речь носила налет протестантизма: у него в семье было несколько протестантских пасторов, и это невольно наложило отпечаток и на него.
Делоне по прозвищу Папаша Чистое Сердце торжественно известил меня о том, что моя депеша произвела дурное впечатление. Он сообщил мне, что «Комеди Франсез» является министерством со своим министром, секретарем, начальниками отделов и служащими, где каждый обязан подчиняться распорядку и вносить свою лепту в общее дело посредством таланта либо труда… и т. д. и т. п.
Вечером я встретила в театре Коклена. Он подошел ко мне с распростертыми объятиями: «Знаешь, я не хвалю тебя за твое сумасбродство, к счастью, мы заставим тебя передумать. Уж коли ты имеешь честь и счастье принадлежать к „Комеди Франсез", тебе следует оставаться здесь до конца своей артистической карьеры».
Фредерик Фебр заметил, что я должна остаться в «Комеди» из-за того, что она делает для меня сбережения, на что я сама не способна. «Поверь, — сказал он, — раз уж мы попали в „Комеди", надо за нее держаться, это верный хлеб на черный день».
Наконец ко мне подошел наш старейшина Гот:
— Знаешь, как называется то, что ты делаешь, подавая в отставку?
— Нет.
— Дезертирство.
— Ты ошибаешься, — ответила я, — я не дезертирую, а меняю казарму!
Были и другие. И все давали мне советы со своей колокольни: Муне как верующий и ясновидец, Делоне как бюрократ, Коклен как политикан, хулящий чужую идею, чтобы впоследствии поднять ее на щит ради собственный выгоды, Фебр как любитель респектабельности, Гот как старый черствый служака, признающий лишь инструкцию и продвижение по иерархической лестнице. Вормс спросил меня, как всегда, меланхолично:
— Разве в другом месте лучше?
У Вормса была самая возвышенная душа и самый честный характер во всей нашей именитой компании. Я бесконечно его любила.
Мы собирались вскоре вернуться в Париж, и до тех пор мне не хотелось ни о чем думать. Я колебалась и отложила окончательное решение на более поздний срок. Поднятая вокруг меня шумиха, все хорошее и плохое, что было сказано и написано в мой адрес, привело к тому, что в театре запахло порохом.
Мы собирались вернуться в Париж. Приятели были обеспокоены приемом, который меня там ждет. Зрители полагают в святой простоте, что шумиха, поднятая вокруг знаменитых актеров, организуется последними сознательно; встречая с раздражением повсюду одно и то же имя, они обвиняют впавшего в немилость либо обласканного актера в неистовой погоне за рекламой.
Увы, увы и еще раз увы! Актеры — жертвы рекламы. Те, что познают радости и тяготы славы после сорока лет, умеют обороняться: им известны все ловушки, все рытвины, скрытые под цветами; они могут обуздать чудище рекламы, этого спрута с бесчисленными щупальцами, который выбрасывает свои липкие отростки направо-налево, вперед-назад, вбирая в себя с помощью тысяч своих ненасытных насосов всякую всячину: сплетни, наветы, похвалы, с тем чтобы изрыгнуть все это на публику вместе с черной желчью. Но те, что попадаются на удочку славы в двадцать лет, ничего еще не знают и не умеют.
Помню, когда ко мне впервые пришел репортер, я встрепенулась и зарделась от радости, словно петушиный гребешок. Мне было семнадцать лет, и я играла в свете «Ришелье» с огромным успехом. Тот господин явился в дом моей матери и начал спрашивать меня о том о сем, потом опять о том… Я охотно отвечала. Меня распирало от гордости и волнения. Он записывал за мной. Я смотрела на маменьку, и мне казалось, что я стала выше ростом. Я должна была поцеловать маменьку, чтобы не потерять голову и скрыть свою радость. Наконец господин поднялся, протянул мне руку и удалился. Я принялась прыгать и кружиться по комнате, повторяя: «Три пирожка, горит моя рубашка», как вдруг дверь распахнулась и тот же господин сказал маменьке: «Ах, сударыня, я забыл: вот квитанция на подписку, сущая безделица, всего шестнадцать франков в год».
Маменька скачала не поняла. Я же так и осталась стоять с открытым ртом, не в силах переварить свои «пирожки». Маменька заплатила шестнадцать франков и принялась утешать меня, гладя по голове, так как я расплакалась.