Ниночка, помнишь, как мы разыгрывали нашего Р.Т.? Несколько таких выходок, и противный червяк стал шарахаться, едва завидев мою фигуру в конце улицы.
Но Андрея я вовсе не желала отталкивать, совсем наоборот.
Не помню, почему разговор зашел об эмансипации.
Терпеть не могу эту тему, мне кажется, само слово придумали женоненавистники, а их пособницы в дамской среде подхватили. И суфражисток никогда не любила. Мои героини жили в пьесах Чехова, значит, были женственны и ни о какой эмансипации речи не вели, даже если работали и мечтали о деятельной, наполненной жизни.
Но когда Матвей стал высмеивать появившуюся у девушек манеру коротко стричься и курить, я из строптивости принялась их защищать.
Бровь Андрея изумленно приподнялась, Маша тоже удивилась, она не слышала от меня подобных сентенций. А меня «повело», я стала доказывать, что эти женщины, по крайней мере, самостоятельны, они не полагаются на помощь родных, сами зарабатывают на жизнь, сами решают все вопросы…
Постепенно договорилась до равноправия мужчин и женщин, мол, то, что могут мужчины, могут и женщины. Говорила что-то о грядущей прекрасной жизни, где женщины будут владеть теми же профессиями и даже (!) служить в армии.
Маша фыркнула, мол, тогда я настоящая «эмансипэ», ведь я не полагаюсь на родных и решаю все вопросы сама. Осталось только начать курить.
Матвей все это время мне что-то возражал, Маша кривилась, а Андрей внимательно слушал и наблюдал. В какой-то момент, видно, что-то для себя поняв, усмехнулся, в глазах напряженное внимание сменилось легкой насмешкой. Эта насмешка подвигла меня на особенно радикальные высказывания.
Когда Маша упомянула о курении, а я в ответ фыркнула, словно это мелочь, не достойная сомнений, Андрей вдруг достал портсигар, раскрыл и протянул мне, предлагая папиросу. Игру нельзя прерывать на полуслове, я взяла. Доставала не слишком умело, от чего насмешка появилась не только в глазах Андрея, но тронула его губы.
Тогда я не курила, даже в голову не приходило, но храбро поднесла папиросу к губам, все еще надеясь непонятно на что.
В квартире ни Матвей, ни Андрей не курили, Андрей вообще курил очень редко, только в случае сильного волнения, тогда они с Матвеем выходили во двор. Но в тот момент не возразила даже обомлевшая Маша.
Андрей зажег и поднес к папиросе спичку. Я затянулась.
У меня есть фотографии с папиросой в руках еще рядом с сестрой, но это игра. После фотографирования пришлось старательно прочесывать волосы и мыть руки пахучим мылом, чтобы не осталось запаха – Гирша Хаимович оторвал бы мне голову, заметив, что от меня пахнет табаком или дымом! Вся бравада с папиросами действительно была бравадой.
Табачный дым терпеть не могла Гельцер, опекавшая меня в Москве, а потом Павла Леонтьевна объяснила, что либо звонкий голос, либо курение и выпивка. Они несовместимы. Тогда я выбрала голос. Справедливость ее утверждений доказывает хрипота моего нынешнего баса.
Тогда у Маши еще не умевшая курить я допустила ошибку – затянулась довольно глубоко. Горло обожгло, меня захлестнул кашель, даже слезы на глазах выступили. Андрей немедленно отнял и загасил папиросу со словами:
– Эмансипация откладывается.
Открыл окно, выгоняя дымный запах, вернулся ко мне и посоветовал:
– Никогда не делайте того, что вам совершенно чуждо. Женская самостоятельность не в том, чтобы стричь волосы или глотать табачный дым, а в умении мыслить. Для этого необязательно выглядеть вульгарной недоученной институткой, достаточно что-то из себя представлять. Будьте самой собой – это лучшее.
Маша демонстративно удалилась с пепельницей в руках, хотя могла бы позвать Глафиру. Весь ее вид говорил, что идти на такие жертвы ради моего перевоспитания не стоило. Матвей смеялся. Я вообще не всегда понимала его, брат Маши казался двойственным, словно двуликий Янус. Знать бы, что это за двойственность! Даже если бы знала, это ничего не изменило.
Я зареклась спорить с ними на темы, в которых не сильна. Оставался театр, вернее, актерское умение. Но без конца демонстрировать свои навыки означало скатиться до настоящей клоунады.
Большевиков ругали, как только могли.
Я большевиков в глаза не видела, кроме тех, что ненадолго взяли власть в Крыму перед немцами. Но это были местные рабочие, которые никакой мировой революции не совершали, только пытались наладить жизнь путем экспроприации (я три дня училась правильно выговаривать это слово, оно хорошо помогало нарабатывать дикцию), но делали это при помощи бесконечных митингов, лозунгов и работы Советов. Иногда мне казалось, что если бы они меньше совещались, дела пошли бы лучше.
Но у Андрея претензии были куда серьезней. О Ленине и слышать не мог:
– Да его за один Брестский мир на березе вздернуть надо!
Я обомлела. Показалось, что будь у Андрея возможность, так и поступил бы прямо сейчас. Неужели он способен из-за классовой ненависти отдать приказ о расстреле? Оказалось, да.
Я в сочетании «Брестский мир» слышала слово «мир», зная только, что после заключения договора прекратилась война! Это было главным для меня, но не для тех троих, что сидели передо мной.
Андрей понял мое смущение, но расценил его по-своему, извинился, мол, не стоит вести такие разговоры, лучше петь романсы. Но меня интересовало, почему им так не нравится прекращение войны.
До сих пор в мельчайших деталях помню эту сцену, желваки, заходившие на лице Андрея. Маша хотела что-то сказать, но он остановил.
– Фанни, у Маши ранение с той войны, она была сестрой милосердия.
Маша сидела, глядя в пустоту и кусая губы, Матвей замер с самоваром в руках, словно забыв поставить его на стол.
– У Матвея ранение, у меня два. Эти награды боевые, – он кивнул на грудь Матвея и свою и тут же поморщился. – Но не это главное. Нас было семеро друзей, вернулись только трое. Моих людей погибла половина!
И все равно я не понимала. Тем более нужно радоваться, что все закончилось.
– Радоваться? Чему? Мы жизни человеческие не жалели, стояли до конца, чтобы ни пяди земли не отдать, а эти тыловые крысы одним росчерком швырнули немцам все, что мы защищали!
Он встал у окна, долго смотрел на улицу, едва ли что-то видя. Матвей поставил самовар на стол и сел, комкая папиросу в руках. Табак сыпался на скатерть, но Маша не шевелилась.
– Простите, вам неинтересно. Но если б вы знали, каково это – писать матерям, что их сыновья погибли. За Россию, с честью, как герои, но погибли! Больше не вернутся домой, не окликнут. Матвей, пойдем покурим.
Когда они вышли, я осторожно поинтересовалась у Маши о сестре милосердия. Маша скупо ответила, что невеста Матвея тоже была такой. Она погибла. И Андрей прав – все, что защищали с таким трудом и жертвами, брошено в топку революции.
Я почти с ужасом узнала, что Андрей ненавидел большевиков задолго до революции и двоих агитаторов даже приказал расстрелять. Но почему?!
– Знаешь, что в армии главное?
Что я могла ответить? Что снаряды, умение стрелять… Маша фыркнула:
– Ты только Андрею такое не скажи. Главное – дисциплина. Если ее нет, никакие снаряды и умение стрелять не помогут. А большевистские агитаторы разложили армию задолго до революции.
Я была так далека от всего этого! Для меня мир в окопах просто не существовал. Там стреляли, там были раненые, даже убитые, это кровь, страх, боль… Но это где-то так далеко, за пределами моего разумения. А красивая молодая женщина, прекрасно игравшая на рояле, читавшая французские стихи, любительница русских романсов и Тютчева видела весь этот ужас, была ранена, она знала другую сторону жизни, неизвестную мне. И все-таки она не огрубела, не стала жестокой.
Конец вечера был скомкан, чай мы не пили, самовар так и остался на столе остывать. Провожать меня отправились все втроем. Прощание вышло сухим, словно моя вина в Брестском мире тоже была.
Но я обратила внимание на то, куда они отправились, – в собор. Наверняка чтобы помянуть погибших друзей. Вот что у них за дружба… Она не просто с детства, она боевая, самая крепкая.
Я вдруг явственно увидела черту, разделяющую меня и их троих. Это не происхождение, не национальность, не счета в швейцарских или французских банках, это жизненный опыт.
Я восторженная девица, для которой главное – театральные подмостки и такие же страсти. А они хлебнули горя наяву, а не на сцене. У меня тоже был немалый уже жизненный опыт, я познала голод, холод, неприкаянность, страх, неопределенность… Но их опыт был иным, у них героизм и предательство, смелость и трусость, кровь, боль, страх… Мой опыт – это успех или провал на сцене, бытовые неудобства, пусть и серьезные. У них ставки самые высокие – жизнь или смерть.
Но я все равно не понимала, как можно не радоваться миру, пусть и добытому ценой уступок. Я и сейчас не понимаю. Каждый день продолжавшейся войны – это новые убитые чьи-то мужья, сыновья, отцы.
Кое в чем мы так и не сошлись во мнении, но, чтобы понять другого, нужно оказаться на его месте, а места у нас были слишком разными.
Спрашивать у Павлы Леонтьевны не хотелось, да и бесполезно. Она прекрасный человек, и у нее большой жизненный опыт, но опыт театральный, она хорошо разбирается в людях, а вот в политике – совсем нет. Получалось, что и не в политике, а в войне.
Я спросила у нашего Егорыча, которого все звали только по отчеству, поручая самую разную работу в театре. Казалось, что он умеет все, а если чего-то не умеет, то посмотрит, покрутит вещь в руках, крякнет пару раз, почешет затылок и починит. Он знал все обо всем, к тому же воевал, был ранен и демобилизован из-за ранения.
Егорыч вопросу удивился, немного подумал, привычно слазил пятерней в затылок, крякнул и ответил что-то вроде:
– Чего ж… Ваша правда, барышня (он всех артисток называл барышнями). Если бы я узнал, что кто-то те места, что я защищал, где кровь пролил и контузию получил, немцам отдал, я бы того своими руками повесил.