Я поняла, что у прошедших войну князя Горчакова и сторожа театра Егорыча есть своя правда. Спрашивать о Брестском мире не стала, но осмелела и поинтересовалась его мнением об агитаторах.
Последовал ритуал с рукой на затылке, кряканьем, очередным «чего ж…» и «барышней». Суть ответа сводилась к такому: он сам с агитаторами не встречался, поскольку был демобилизован на второй год войны. Но считает это дело крайне вредным, потому как в армии главное дисциплина, без нее никакое оружие не поможет (!). А те, кто агитировал брататься с немцами, и вовсе предатели. Немцу разве можно доверять? Ты с ним побратаешься и домой пойдешь, воткнув штык в землю, а он останется, твоего ухода дождется и ни штыка больше не найдешь, ни окопа, где вшей кормил, ни землицы, за которую кровь проливал.
Продолжая осторожные расспросы, я узнала, что офицеры бывают разные. Есть такие, что из-за мелкого проступка могут шомполами изувечить, а есть, и такие, что лучше отца родного, на погибель зря не пошлет. А полковник он, капитан или поручик, все равно, среди всех и хорошие есть и такие, что рука тянется к его горлу.
Конечно, я решила, что подполковник Андрей Александрович Горчаков относится к числу лучших экземпляров российского офицерства. Было приятно это сознавать, словно моя заслуга в том, что влюбилась в достойного офицера, имелась.
В те два месяца осени я бывала у Маши часто, но Андрей, да и Матвей обычно отсутствовали. Матвей уезжал в Севастополь, а Андрей то в ставку, то на фронт к Кутепову. Врачи запрещали ему снимать лангет с руки, он сердился, доказывал, что уже все зажило, что он и с одной рукой может воевать, но его держали пока на штабной работе, даже не штабной, кем-то вроде советника. Я понимала, что боевому офицеру это трудно вынести, но радовалась, ведь иначе кто знает, что могло случиться на фронте, к тому же иначе он не мог приходить к Маше.
Оказалось, что Андрей у них в квартире не живет, не любит от кого-то зависеть, у него постоянно снят номер неподалеку в «Бристоле», но посидеть с друзьями любит, потому приходит, как только возможно.
«Бристоль» – гостиница шикарная и дорогая, там даже сам император останавливался, когда бывал в Симферополе. Я слышала, что там в номерах ванны мраморные и мясо в ресторане в любой день недели.
У меня хватило выдержки не рассказать о «Бристоле» дома, иначе Ирка подняла на смех или принялась бы напрашиваться в гости. Она очень хорошая, но следовало помнить о возрасте – подростковые четырнадцать лет, да еще у столь эмоциональной девушки – сущее наказание. Ершистая, резкая, несдержанная в словах, наговорит гадостей, а потом сидит в уголке и плачет от стыда за себя.
Ирка гадости не говорила только Тате, которая за нее горой, даже если любимица виновата. Павла Леонтьевна вздыхала, мол, пройдет, нужно только потерпеть.
Я соглашалась, помня саму себя в возрасте четырнадцати лет.
У меня самой было жуткое раздвоение личности – келья в монастыре с нищим пайком в неполный фунт грубого хлеба в день и ухоженная Машина квартира с пусть не обильным, но вполне щедрым столом (Маша всегда старалась подсунуть мне что-нибудь с собой). Дома и в театре холодно – у Маши тепло, у нас голодно – у нее сытно, у нас неприкаянно и полутемно от коптилки – у нее уютно и светло от хороших свечей.
Конечно, дома мне родней, хотя что это за дом, лишь очередное временное пристанище, и к Маше тянуло не столько в уют и состоятельность, не столько в прежнюю обеспеченную жизнь, сколько в надежде увидеть Андрея.
Сейчас я понимаю, что Маша заметила мой интерес к ее другу, невозможно не заметить. Но она посмеивалась над моей влюбленностью, поощряла демонстрацию актерских навыков, даже провоцировала такие сеансы актерского мастерства, однако заметно раздражалась, когда разговор заходил о чем-то другом, и Андрей начинал объяснять мне то, чего я не понимала.
А еще она не желала допускать меня в их прошлое, с грустью вспоминала счастливые годы в подмосковном имении, но расспрашивать не позволяла, словно я могла там покуситься на что-то святое, к чему мне и приближаться нельзя.
У них было множество своих секретов, шуток, каких-то воспоминаний.
Потому открытия у меня случались каждый раз.
Андрей протянул руку к пирогу, который сам и принес, и лукаво поинтересовался у Маши можно ли взять кусочек.
– Бери уж…
– Ругаться не будешь?
Я поняла, что с пирогами что-то связано, но усомнилась, стоит ли спрашивать о секрете у подруги.
Андрей объяснил сам. Сказал, что Маша только выглядит скромницей, а на деле ругается так, что пыль столбом стоит. В то, что сдержанная красавица может произносить грубые слова, действительно не верилось. Но я тут же узнала, что когда Маша после неудачной атаки тащила раненого Андрея, то материлась крепче извозчика, ругая друга за то, что «разожрался», и клялась больше не дать ему ни куска пирога!
И я понимала, что дело не в пирогах, Андрей спокойно обходился без них и был строен, а в Машином отчаянье – ей не хватало сил дотащить раненого друга до окопа, чтобы по пути не убили и помощь оказали скорей. Потому и ругалась матом.
Меня тянуло в этот дом не только из-за красивого подполковника, но, приходя, я надеялась застать там Андрея. Мы довольно часто виделись, хотя у Маши уроки и госпиталь, у меня театр. Кроме того, не хотелось быть навязчивой, я не просто выглядела бедной родственницей рядом с ними, но была словно на ступеньку ниже.
И дело не в состоянии или фамилии, я с трудом окончила гимназию и больше не училась. Конечно, жалела об этом, но тогда само присутствие в гимназии было мучением, учителя казались вредными занудами, только и ждущими случая унизить, соученицы – пустышками, а сами предметы – ненужным пустословием.
Павла Леонтьевна образована хорошо, но и ее знания касались прежде всего театра, литературы и музыки.
Да, я бывала в Париже, но семью Гирша Фельдмана мало интересовали картинные галереи или театральные премьеры. Отец в основном встречался с «нужными» людьми, обговаривая свои коммерческие дела, а мы – мама, Белла и я – гуляли, катались в экипаже и по Сене, осваивали магазины. О театре мама сказала, что он не русский, а значит, ничего ждать не стоит. Подтверждение получили в первый же день, отправившись на какую-то пошлую пьеску. В оперу я идти отказалась – не люблю ее с детства. Магазины были неинтересны. Художники на Монмартре попались сплошь бездарные и вульгарные (нам не повезло).
Скорее всего, я была к Парижу просто не готова. У русского человека начала ХХ века Париж связывался с ожиданием чего угодно, только не настоящего Парижа. Каждый и находил, и не находил ожидаемого, а потому каждый либо разочаровывался, или очаровывался французской столицей.
Не помню, чего именно ждала, но разочаровалась. Первое впечатление самое сильное, перебить его трудно. Помнишь, Алиса Георгиевна рассказывала о своем первом впечатлении от Парижа, куда она приехала уже совсем взрослой, состоявшейся актрисой? Париж поразил ее тем, что ничем не поразил. Вот, меня также.
Помнишь всеобщее «ах, Париж!», «увидеть Париж и умереть!»? Возможно, в Петербурге этого было меньше, а вот в провинции убеждение, что без Парижа и жизнь не жизнь, укоренилось в голове каждой девицы. И то, что я восторга не выказывала, кто-то считал снобизмом, а кто-то тупостью. Как можно любить Москву больше Парижа?!
Нелепо, что так рассуждали те, кто вообще никогда не бывал в Париже, а то и в Москве. Какая-нибудь глупая провинциальная барышня, закатывая глазки, шептала то самое: «ах, Париж!» и добавляла: «фи, Москва!».
У Маши я встретила единомышленников, вернее, не совсем.
Здесь тоже любили Россию, чаще вспоминали подмосковные рощи и всенощную, липовый мед и катание на тройках, русский морозец и блины на Масленой… Заграница хорошо, но душа дома, в России. Я видела, что моим новым знакомым и в Крыму неуютно, хочется в прежнюю жизнь, потому они часто пели русские романсы.
В этом я с ними согласна, какой бы заманчивой ни была заграница, какой развитой, удобной, ухоженной, сердцу иногда милей русская непролазная грязь, чего иностранцам никогда в нас не понять. Блестящий аристократ, говорящий на французском, немецком, английском без акцента, завсегдатай Баден-Бадена и Монте-Карло с удовольствием выпивает стопку водки и закусывает малосольным огурчиком где-нибудь на захудалом постоялом дворе на границе и облегченно вздыхает: «Наконец-то дома!».
Но очень быстро выяснилась одна особенность.
Маша и Матвей – москвичи, когда не отдыхали в подмосковном имении, проживали в доме на Ермолаевском прямо у пруда, там теперь архитекторы сидят.
Помнишь, мы с тобой уточек кормили на Патриаршем пруду, а я все здание разглядывала? Оно новое, когда Машины родители за границу уехали, они дом продали, так на его месте Архитектурный союз и выстроился. Кажется, так.
Маша вспоминала, что из ее окон Патриарший пруд был виден в любую погоду, даже когда все в зелени. Хорошее место. От моего Старопименовского недалеко, так я иногда хожу, представляя, что вон та девочка – Маша, кормящая уточек, а двое мальчишек – Матвей и Андрей, приехавший к ним в гости.
Едва ли Андрей к ним приезжал. В подмосковном имении дружить – это одно, а в городе другое. В этом и состояло различие между ними – Андрей был столичной штучкой. У Горчаковых большой дом на Таврической. Когда была в Питере, нарочно ходила посмотреть. Красивый дом, и вид из окон на сад тоже красивый. Но там все другое, Петербург холодный, имперский.
И вот мы с Машей и Матвеем любили Москву, а Андрей свой Петербург. Он называл Москву большой деревней, а Маша Петербург в ответ ледяной столицей и говорила, что в нем нет ничего русского.
Такие споры между друзьями возникали часто, я оказалась свидетельницей одного из них. Андрей возражал, что русское и российское не одно и то же. Москва – русский губернский город, побывавший однажды столицей и решивший, что это навсегда. Мол, Москва снова столица, теперь у большевиков. И этим все сказано – они разорят остатки европейского лоска, если таковой в белокаменной был, все будет по колено в грязи, а уж район Машиных Патриарших прудов и вовсе превратится в одну сплошную лужу.