Я видела, что для Андрея это самое страшное, и дело даже не в его брате Никите – Андрей не понимал происходившего и мучительно искал смысл.
Брат на брата и друг против друга.
Взгляд в прицел, и все цели просты.
Почему не научишь нас, Господи,
Вместо стен возводить мосты?
Ниночка, сейчас я смотрю на все другими глазами, я вижу эту трагедию настоящего русского совсем иначе, чем тогда. Я никогда не была революционеркой, не выступала ни за какие партии, Ж и против тоже. Я аполитична по природе, а трагедия двадцатого года научила меня вообще держаться в стороне от любых политик.
Но тогда я была восторженной девицей, с пафосом читающей «Буревестника», с восторгом стихи Маяковского, мечтающая непонятно о чем. Мне нечего было терять, от отца я ничего не ждала, а своего не имелось. У меня не было мужа и детей, родные покинули Россию без меня. Вокруг меня и у меня был только театр, а в театре эмоции совсем иные.
Кем бы я была без театра? Какой была?
У Павлы Леонтьевны тоже был один лишь театр, даже Ира мечтала стать режиссером. Мы жили в мире, далеком от реального.
А у Маши я встретила иной мир – там было что терять, и дело не только в подмосковных имениях, они теряли саму основу жизни.
Мне что белые, что красные, был бы театр, а им что? Эта трагедия не только Андрея или Матвея, трагедия очень многих. Скольких таких – честных, умных, образованных, но, главное, любящих Россию, – нельзя было ни уничтожать, ни вынуждать покинуть страну. Их ум и талант был использован другими либо загублен, а мог бы пригодиться России.
Тогда я этого не понимала, для меня революция была не разрушением, а обновлением, я верила, что грядет новый день. Революция представлялась грозой, после которой так чисто и так хорошо дышится. Мне не хотелось слышать ни о каких преступлениях, ни о крови, ни о разрушении. Да, разрушим, чтобы созидать, но создадим что-то великое и прекрасное. А в таком большом деле без жертв не обойтись.
Думаю, это была болезнь очень и очень многих не только аполитичных людей, но рьяных революционеров. Так подростки готовы разрушить все созданное их родителями всего лишь из протеста, желая создать свое, но не умея и не понимая как создавать.
– Последний оплот – Крым. А Крым мы не удержим. Не потому, что барон Врангель плох или французы с англичанами денег больше не дают. А потому, что тут только мы – офицеры, солдат тоже много, но их сегодня отпусти, завтра уже домой уйдут. Нас немало, но не все хотят в окопы и под пули. И даже если так, красных все равно во много раз больше. Матвей, понимаешь, там вся Россия. Здесь только маленький Крым, а там огромная страна, которой мы не нужны. Отечество, исторгнувшее нас из своего чрева. Мы выкидыши. Почему, за что? Я всю свою жизнь служил только России, хотел добра только ей и делал это добро. Я ничего не вывез из имений, готов был отдать все, кроме нательного креста и нижнего белья, если бы просто спросили. Но они предпочли выкинуть меня, как ненужную вещь. И Никита теперь с ними. Он присягу приносил, клятву давал. Отечеству служить клялся, но где оно теперь? Почему мой младший брат смог преступить эту клятву и поклясться другому Отечеству? Или оно одно и то же, но нас отторгает? Почему нам вдруг места не стало в этой новой ошалевшей России?
Вопросы, вопросы… Андрей задавал их не Матвею, хотя обращался к нему – задавал себе. И не получал ответа. Пытался понять, почему вдруг оказался не нужен своей стране, своей Родине.
Конечно, я не помню дословно все его тирады, но смысл был такой. Мы сидели, потрясенные его словами, силой его переживаний, не зная ни что ответить, ни как помочь. Да и как тут поможешь?
Матвей не выдержал установившейся тишины первым:
– Если Крым сдадут, то нам только в эмиграцию.
– Какая эмиграция? Я русский, я родился в России, люблю Петербург, но не меньше подмосковное имение, и Малороссию, и наши деревни под Тулой, и имение подле Архангельска тоже люблю. У меня кормилица русская баба была. Много времени провел за границей, да, но всегда возвращался и разве что не землю целовал даже мальчишкой. Я не смогу за границей. Мог, если б знал, что это ненадолго. Но, понимаешь, Матвей, они ведь навсегда. На наш век большевиков хватит. А мы России стали чужими. Чужими на своей собственной родине только потому, что мы князья, графы или бароны. Потому что мои предки не пропили свое состояние, не проиграли в карты, не спустили на любовниц, а приумножили. Никому не во вред, заметь. Но наши подмосковные мужики, живущие лучше многих других, просто за компанию с другими бунтовщиками разорили все имение. Теперь там ничего нет, и поля сорняками заросли, и пастбища загублены, и дом сожжен…
Маша поинтересовалась, откуда он знает. Андрей поморщился:
– Бондарь наш Трофим в плен попал, меня увидел, орал на весь полк: «Ваша светлость, спасите, прикажите, чтобы не расстреливали!». Спрашиваю его, зачем все разорили, теперь самим же восстанавливать. Он затылок чешет, мол, черт попутал. Этот черт в виде большевиков всю страну попутал.
Я не желала слышать о политике, не желала спорить, хотела только обновления, а еще лучше просто играть в театре.
Я не хотела вмешиваться в политику, но она сама вмешалась в мою жизнь. Те, кто пытался обновить нашу жизнь, оказались по другую сторону баррикад с человеком, в которого я влюбилась. Но пока Андрей с горечью рассуждал, я поняла, что он… прав! Обновление получалось каким-то слишком яростным и жестоким. В который раз за свою историю русские вместе с водой выплескивали и ребенка.
И мне уже не хотелось просто взять его боль в ладони, как в начале разговора, и унести с собой. Мне хотелось помочь ему понять, что же происходит, но для этого нужно понять самой. Я допускала, что он ошибается, не понимала еще в чем, но понимала, что это так. Что-то действительно было в революции такое, что в нее пошли не только Маяковский, готовый шуметь и бунтовать, было бы против чего, но и многие достойные люди совсем иных взглядов. Пошел князь Никита Александрович Горчаков, младший брат Андрея…
Мне очень захотелось разобраться и объяснить все любимому.
Спрашивать у Павлы Леонтьевны бесполезно, я знала, что она скажет: «Фанни, театр должен быть выше политики». Театр – да, а жизнь? Куда денешься от вопросов, которые задал Андрей? Я могла бы деться – просто забыть о них, и все. Но понимала, что не сделаю этого и теперь буду смотреть на происходящее глазами тех, кто видит в прицеле своего брата и вынужден решать, нажимать ли на курок.
Разговор получился очень трудным, вернее, говорил Андрей, а мы только слушали. Я поняла, почему у него, кроме смешинок в глазах, такая боль – он не представлял себя выброшенным из жизни Родины, которую так любил, но понимал, что уже выброшен.
Провожая меня, Андрей молчал и, только прощаясь, вдруг поинтересовался, не собираемся ли мы с Павлой Леонтьевной уезжать. Я пожала плечами: куда?
– Фанни… впрочем, потом… Я завтра на фронт, вернусь – поговорим.
Скажи он это в другой день, я бы до самого его возвращения думала, о чем Андрей намерен со мной говорить, придумывала немыслимые темы, дрожа от волнения, мечтала о несбыточном… Но после сегодняшней его тирады легкомысленные мечты отпали сразу, я была настроена на серьезный лад.
– Будьте осторожны, Андрей Александрович.
Я имела в виду его ранение.
– Знаете, кого первым убивают на передовой? Того, кто боится, или наоборот, не боится совсем. Я посередине, за шесть лет войны научился не кидаться в крайности. К тому же сейчас мне не доверяют идти в бой из-за ранения, я стал штабной крысой. Но это ненадолго.
Господи, знал бы он, как ненадолго!
Поздно вечером, записывая свои дневные впечатления при тусклом свете единственной свечки (и та принесена от Маши), я начирикала и во вторую тетрадку:
Как поделить все, не деля,
Не отнимая и не руша?
Как примириться, не любя,
Не превращая в пепел душу?
А правда, как? Теперь-то я знаю, что не получилось ни примирения, ни дележа, ни чистых, без пепла, душ. Но тогда казалось, что все возможно. Если каждый, как князь Горчаков, попробует разобраться, то решение обязательно найдется. Не могут же русские люди истреблять друг друга до последнего солдата и офицера? Барон Врангель и его Русская Армия сильна, она будет защищать Крым действительно до последней капли крови, значит, этой кровью окажется залит весь полуостров.
Почему Врангель не может просто договориться с большевиками о разделе территории? И чтоб не мешать после этого друг другу. Кто захочет уйти к красным – пусть уходит, кто пожелает остаться – будет жить в Крыму.
Я понимала, что буду в Крыму, там, где князь Андрей Горчаков. Даже без обновления…
Павла Леонтьевна заметила мое состояние, поинтересовалась, в чем дело.
И тут я совершенно неожиданно для себя спросила, кому теперь принадлежат имения, хозяева которых уехали, разоренные имения? Получила ответ, что народу. Но народу – значит, никому?
Павле Леонтьевне эти расспросы не понравились совсем, она, нахмурившись, заявила, что мои новые друзья очень плохо на меня влияют, я стала думать о чем угодно, только не о театре. Театр вне политики, театр над ней.
Довольно скоро нам пришлось убедиться, что это не так, но тогда казалось, что она права. К тому же умение подняться над суетой – очень хорошее умение. Иногда и подниматься не надо, чтобы не слиться с толпой, достаточно из нее просто выйти.
Все равно размышления, на которые натолкнула тирада Андрея, не давали покоя.
Ниночка, ты понимаешь, что задавать такие вопросы вслух не просто нельзя, но смертельно опасно. Во все последующие годы я могла одним-единственным вопросом или сомнением погубить не только себя, но и Павлу Леонтьевну, и Ирину, и даже Тату.
И сейчас могу погубить.
Но я знаю, что ты умница, какой бы говорливой ни выглядела, никогда не выдашь тайну, тем более чужую. Прошу только об одном: не сейчас, потом, когда я все закончу и отдам тебе, даже когда меня уже не будет на свете, не покажи это другим, пока наверняка не убедишься, что это для тебя безопасно. Не стоит геройствовать, если такое время, увы, не наступит и при твоей жизни, пусть записи дожидаются кого-то другого. Нельзя раньше времени, не только опасно, но и не поймут.