«Моя единственная любовь». Главная тайна великой актрисы — страница 18 из 32

Б.К. и З. ныне герои, их именами улицы называют. Разве можно сказать, что они палачи или убийцы? Я еще о них расскажу, потому и прошу никому не показывать записи. Прочтешь, даже этот абзац вымарай самыми черными чернилами. Я не боюсь, но не хочу, чтобы из-за меня пострадали другие.


Отношения с Машей стали заметно прохладней. Конечно, это из-за Андрея. Мы были обе в него влюблены, но Маша считала, что я лезу не в свой огород. Я и сама прекрасно понимала, что Андрей мне не пара, но попробуй отказаться от встреч с тем, в кого по уши влюблена, если есть возможность встречаться.

Я потом не раз думала, почему Маша вообще не отказала мне от своего дома. Она могла дать понять, что я гостья нежеланная, или даже просто не привечать, я бы все поняла. Я понимала и без объяснений и намеков, но Маша приглашала, и я приходила.

Постепенно догадалась: для нее лучше, чтобы мы встречались при ней, под контролем. К тому же Андрей уже показал, что вполне способен разыскать меня в театре и даже повести в ресторан. Я не рассказывала о ресторане, думаю, он тоже. Я вообще с Машей больше не беседовала об Андрее, а она со мной.

Маша вела себя благородно, это у нее в крови, и, пользуясь этим, я чувствовала себя отвратительно, словно обманывала ее в чем-то. В чем? Я не скрывала, что мне нравится, очень нравится Андрей, не говорила об этом вслух, но и слепой по смущению в моем голосе понял бы, что это так.

Он не скрывал, что ему со мной интересно.

Наша подруга просто терпеливо ждала. Чего? Того, что он сам поймет, что я ему не пара? Того, что необразованная клоунесса перестанет забавлять князя? Того, что Андрей просто перестанет часто бывать в этом доме, если будет переведен в другое место? Или что вообще случится что-то страшное?

Или всего вместе?


Жизнь при генерале Врангеле не была в Симферополе легкой для большинства его жителей. Конечно, имевшие крупные счета в иностранных банках и получавшие доходы во франках, как Андрей, могли позволить себе угостить ужином половину театральной труппы или жить в «Бристоле». Кто-то ездил на машинах и носил меха, рестораны не пустовали, спекулянты привозили любые товары за баснословные деньги, дорогое вино лилось рекой, офицеры, которым завтра на фронт, спускали последние деньги, не надеясь вернуться. Пир во время чумы, не иначе.

Мне вспоминалась Москва. Первый раз я приехала сюда в тринадцатом году, но, не принятая ни в один театр (мне объяснили, что даже страстно желать играть на сцене и быть в состоянии делать это – не одно и тоже), была вынуждена вернуться домой. Окончательно уехала из дома в пятнадцатом. Оба раза Москва произвела на меня странное впечатление. Конечно, я больше интересовалась театрами, но показалось, что Москва гуляет, словно перед концом света. Так и вышло – в четырнадцатом началась война, которая все никак не заканчивался. Россия столько лет жила в кошмаре, что он стал почти нормой, к нему привыкли, и никто не ждал ничего хорошего. Это страшно – жить по принципу «хуже не будет, потому что некуда».

Но одно дело – ни на что не надеяться и спасать свои средства, увозя их за границу, и совсем иное – спешно бежать всем, кто может это сделать, или прожигать последнее, если уехать не можешь. Большинство именно прожигали. Прежде всего офицеры. Вино лилось рекой, благо в Симферополе свой завод Христофоровых, который раньше поставлял вино в Москву и Петербург. Теперь все это оставалось в Крыму, вернее, поступало из винных погребов на Феодосийской в магазины и рестораны Симферополя и Севастополя.

У Христофоровых было хорошее вино, их завод потом просто уничтожили, а новый возродили нескоро, и в Массандре, а не в Симферополе. До революции их вина стоили недешево, но в двадцатом хозяев уже не было в городе, кто-то распродавал запасы вина из погребов. Покупали их не те, кому не на что купить хлеб, но те, кто жил, как в последний день.

Это усиливало ощущение приближающейся катастрофы.

Газеты и прокламации твердили обратное, но это никого не только не убеждало, напротив, усиливало понимание, что конец скоро. О нем открыто говорили, мрачно шутили, делали вид, что ничего не боятся, даже твердили: пусть кто угодно, хоть красные, хоть зеленые, хоть синие в крапинку все равно хуже уже не будет. Хуже просто некуда.

Удивительно вот что: все были готовы к катастрофе, но когда она разразилась, не готов оказался никто. Разумные люди покинули и Симферополь, и Крым давным-давно, остались те, кому бежать некуда, кто бежать не мог и кто вопреки разуму верил во что-то лучшее. Мы относились ко вторым. Бежать? Но куда, если мы в России? За Севастополем только Черное море, а дальше чужбина. Мы даже не обсуждали возможность отъезда из России, куда же мы без нее? Но к третьим, не потеряв головы, мы не относились, не верили ни во что лучшее, несколько лет полного разлада отучили во что-то верить. Надеялись только пережить грядущие перемены и начать все сначала. Павла Леонтьевна твердила, что театр нужен любой власти, а хороший театр особенно. Вот пройдет эта гроза, небо снова станет голубым, а солнце ярким, мы выйдем на сцену с новыми спектаклями или даже с прежними, и театр оживет.

С театром было все понятно, он не умрет, а вот мы?

Главный вопрос, который стоял в Крыму перед всеми от генерала Врангеля до меня: что дальше?

И никто не знал на него ответа.

Этого ответа просто не было, потому что «дальше» для всех свое.

Летом мы были уверены, что Крым – только начало, вот расширит Русская Армия территорию, станет свободней, все как-то наладится. Нутром понимали, что ничего не наладится, но так хотелось верить.

Потом Красная Армия выбила Русскую с Юга России, пришлось отступить за Перекопские укрепления. Однажды Андрей вскользь сказал, что никаких укреплений там толком нет, и если красные начнут наступать, белым не удержаться.

Генерал Слащев обещал не только удержать красных на Перекопе, но и весной начать новое наступление. Андрей на его бравые заявления только морщился еще в начале осени.

Оставалось надеяться на помощь «генерала Мороза», он не раз выручал русских в трудные военные годы.

Вот только кому он поможет на сей раз, если русские и с той, и с другой стороны?

Природа в двадцатом году совсем сошла с ума, не только осень и зима пришли на месяц раньше срока, но и холода стояли такие, что передвигаться оставалось перебежками. Морозы в октябре доходили до пятнадцати градусов! Такое не каждый год в январе – феврале бывает.

Отопить театр не удавалось, скудные средства, выделенные городской управой на дрова на месяц, улетели в печные трубы за неделю, еще неделю Рудин изыскивал возможность топить самыми невероятными способами – мы собирали на улицах все, что могло гореть, переполовинили реквизит, безжалостно пожертвовав «лишними» деталями декораций, топили только в день спектакля и чуть-чуть… Но ничего не помогало, вернее, помогло простыть всем актерам.

Я, пережившая страшную зиму двадцатого года в Симферополе, по-особому сочувствовала тем, кто остался в блокадном Ленинграде. Я знаю, что такое голод и холод одновременно. Когда согреться невозможно ни в театре, ни дома, холод кажется куда более сильным, постепенно он пронизывает все существо, проникает внутрь и медленно убивает желание что-то делать, двигаться, жить. Это очень страшно.

В Симферополе дрова всегда были проблемой и стоили дорого, но теперь стали камнем преткновения. Но мы в таком кошмаре прожили всего одну зиму, а ленинградцы – почти три.

Можно было не репетировать, чтобы сэкономить на дровах и освещении, но не играть нельзя. Однако когда оказалось, что заболевших больше, чем здоровых, и зал тоже заполнен наполовину, Рудин решил взять перерыв, пока не решится вопрос с отоплением. Хоть на неделю.

Эта неделя изменила всю мою жизнь, даже если осталась для всех тайной за семью печатями.

Карета у церкви не стояла, гостей тоже не было… А свадьба была?

Ниночка, помнишь песню «Безумная»? Там есть строки «У церкви стояла карета: там пышная свадьба была…».

В детстве я мечтала о свадебной карете, обязательно белой, с белыми лошадьми и важным кучером. Только чтоб не крыса и не тыква, а настоящая.

Думаю, угоди я своему отцу, Гирша Хаимович приказал не только карету и лошадей, но и кучера выкрасить в белый цвет. Но поскольку я хорошей девочкой не была, обошлась без таких изысков, а учитывая продрогший Симферополь конца октября двадцатого года, так и безо всяких вообще.


Получив неожиданный отпуск на целую неделю, Павла Леонтьевна уехала из Симферополя к В. Была надежда разжиться там какими-нибудь продуктами, нельзя же рассчитывать на Андрея и Машу.

Тату и Ирочку взяла с собой, меня – нет. У Татьяны Николаевны, с которой они отправились, в нанятом экипаже не было лишнего места. От Таты польза есть, от меня никакой, а оставить на меня Иру и вовсе опасно.

Это недалеко, потому обещано вернуться через несколько дней. С меня взято слово, что проживу время их отсутствия тихо, ни во что не вмешиваясь. Но я не противилась, предпочтя вообще перебраться к Маше, чтобы не тратить дрова на обогрев нашей кельи. Павла Леонтьевна согласилась, что так безопасней и экономней.

Маша не выразила восторга от моего намерения пожить у нее, но в приюте не отказала.

В последнее время она не слишком меня жаловала, я понимала почему, но мы ни о чем таком не говорили. Наверное, дело в том, что Андрея не было в Симферополе уже почти две недели. Матвей приезжал из Севастополя и тут же отправлялся обратно, а Андрей не появлялся совсем.

Матвей не говорил ничего хорошего, был задумчив, даже мрачен. Зачем-то отпустил усы и даже бородку. Усы ладно, а вот бородка ему совсем не шла. Маша ругалась, но он не обращал внимания. И зачем это сделал, не объяснял. Я чувствовала, что не все так просто, но было не до Матвея, все мысли о Павле Леонтьевне, Ире и Тате, а еще больше об Андрее. Он на фронте, кто знает, что и как там? Однажды спросила Машу, та хмуро ответила, что не знает.