Но вот наступал день экзамена. Ты вставал совсем уже рано, в четыре утра: оттого, что любил отвечать самым первым, — и оттого, что часа за три активного утреннего мозгового штурма можно было запомнить многое. У нейрофизиологов это называется «короткая память»: вот ее-то ты и набивал до отказа. Конспекты лекций и учебников, которые ты составлял все последние дни, ты запоминал буквально до каждого слова и цифры, и теперь надо было, не растеряв, просто-напросто донести это до экзаменатора.
В аудиторию ты входил осторожно, боясь тряхнуть головой — чтобы из нее, как из всклень наполненной чаши, не выплеснулось содержимое. Брал билет — какой подвернется, мне было все равно — и, так же осторожно неся тяжелую голову, усаживался за стол, где лежали листы чистой бумаги. Потом, глядя на вопросы билета, «отлистывал» содержимое памяти до нужных страниц, переносил, слово в слово и цифра в цифру, их на бумагу — и шел отвечать. Ответ был недолгим: экзаменатору обычно уже с первых слов понятно, знает ли студент материал.
Когда же я выходил в коридор и проталкивался сквозь взволнованную толпу ожидающих своей очереди однокурсников, в гудящей тяжелой моей голове начинался обвал! Я прямо-таки ощущал, как из нее высыпаются термины, цифры, таблицы и формулы — то, чем я усердно набивал свою черепную коробку последние несколько дней. И скоро моя голова начинала шуметь уже не от тяжести знаний, как было недавно, — а, напротив, от пустоты. Бывало, я даже пошатывался — и, чтобы не упасть, прислонялся к стене коридора. И я был теперь очень мало похож на того наизусть знавшего все билеты студента, каким был минуту назад. Подойди сейчас кто-нибудь и спроси: «Эй, парень, а как тебя звать?» — боюсь, на него посмотрели бы пустые глаза идиота.
А после был вечер и ресторан, ритмичный гул музыки, блеск бутылок и рюмок — и к той пустоте, что гудела, как ветер, в твоей голове, добавлялось еще и кружение хмеля. Все уплывало, скользило: и тарелки на вашем столе, и тарелки ударника, звеневшие в оркестре, и головы, спины, колени и локти танцующих девушек; уплывали куда-то и стены, и люстры, и весь окружающий мир…
Вот так я и жил: между бодрой аскезой учебы и скромной гульбой, меж чувством тяжести в переполненной знаниями голове — и ощущением гулкости и пустоты барабана, на который так походила эта же самая голова вечером после экзамена.
Не знаю, надолго ль хватило б меня — но учеба закончилась. И хотя кое-какие экзамены случались и после — любой врач раз в пять лет обязан учиться на курсах повышения квалификации, — но эти экзамены были жалкой пародией на испытания студенческой нашей поры.
Зато когда я отработал хирургом уже много лет — ко мне с назойливостью кошмаров стали являться сны об экзаменах. Кто-то невидимый объявлял, что завтра предстоит самый главный экзамен — и вот он-то покажет, чего я действительно стою. Казалось бы: ну чего мне бояться? Ведь за моей спиной годы и годы работы, тысячи сделанных операций и такой опыт, какой есть у немногих. А вот поди ж ты: на меня во сне накатывал парализующий ужас. Как будто сейчас раскроется громадный обман размером во всю мою жизнь; как будто из аудитории, где состоится экзамен — и где я непременно буду разоблачен, — меня поведут прямиком на эшафот…
Вот что означают такие странные сны? Расплата ли это за молодую, задорную лихость, с какой я когда-то сдавал экзамены в мединституте? Или эти кошмары — напоминанье о том, что главный экзамен всегда впереди и никому из нас не избежать леденящего зова последней трубы?
Эндоскопия
Как ни ругай научно-технический прогресс и его последствия — нельзя отрицать того, что он меняет мир, причем не всегда в худшую сторону. А уж за его, прогресса, достижения в медицине можно простить ему многое. И поражает скорость тех перемен, что происходят буквально на наших глазах. Вот я не такой уж глубокий старик и работаю в медицине всего-то немногим более тридцати лет: срок по историческим меркам ничтожный. Но трудно поверить, что я начинал в медицине, во всех смыслах слова, прошлого века. У нас не было ни ультразвука со всеми его удивительными возможностями, ни компьютерной томографии, ни магнитного резонанса: не было ничего из того, что сейчас является столь же рутинно-обыденным, как измерение давления или температуры.
А вот то, в чем прогресс в медицине проявился заметнее всего, — это, пожалуй, эндоскопия. Буквально этот термин означает «взгляд внутрь». Справедливости ради надо сказать, что попытки заглянуть внутрь самого себя человек предпринимал давно, и даже с некоторым успехом. Скажем, первая цистоскопия — осмотр мочевого пузыря — была описана еще в 1806 году. Но что это был за удивительный инструмент: первый в истории цистоскоп! Задача ведь заключалась даже не столько в том, чтобы ввести внутрь человека трубку, в которую можно смотреть, — сколько в том, чтобы ввести внутрь луч света: иначе что можно увидеть в потемках? И была придумана система зеркал, которая направляла в мочевой пузырь лучи света от простой свечи, что горела за ухом врача, припавшего глазом к цистоскопической трубке. Воистину это было устройство не для исцеления — а, скорее, для пытки; и если уж ставить памятник первому эндоскопу — это должен быть прежде всего памятник тому пациенту, который выдержал (или, может, не выдержал? — мне о том ничего не известно) первую процедуру цистоскопии.
Я застал еще цистоскопы завода «Красногвардеец», осветительная система которых не очень-то далеко ушла от свечи первого цистоскопа. Источником света в «Красногвардейцах» служила обыкновенная лампа накаливания, которая навинчивалась на торец цистоскопа. Эта лампа перегорала так часто, что исследование превращалось в сущую муку. Только-только введешь, под стоны пациента, инструмент в мочевой пузырь, только-только блеснет там, внутри, свет и озарит складки слизистой — как лампочка гаснет, все тонет во мраке, и приходится извлекать инструмент, менять лампу — и затем повторять эту пыточную процедуру.
А каково нам, урологам, было сгибаться в три погибели, чуть ли не утыкаясь лбом в промежность больных, и долго разглядывать тайны их мочевых пузырей? По сравнению с цистоскопиями прошлого века нынешние исследования — просто забава, что-то вроде похода в кино. И сами цистоскопы деликатнее, и обезболиваем пациентов мы куда лучше (терпеть и стонать, как когда-то, им теперь не приходится), и освещение много надежнее (волоконный оптический световод — это вам не лампочка «Красногвардейца»), и, главное, изображение теперь выводится на большой экран, и не надо подслеповато щуриться, прижимая глаз к крошечному окуляру. Даже сам пациент, если хочет, может взглянуть, как он выглядит изнутри. В конце концов, одна из важнейших задач нашей жизни — познать самого себя. А как познать, если не посмотреть, если не заглянуть хитроумным прибором внутрь, в глубину — под покровы и оболочки, скрывающие нас от самих же себя? Конечно, я понимаю, что возможности эндоскопии ограничены только телом — которым мы с вами вовсе не ограничены, — но ведь и тело является нашей неотъемлемой частью.
Эндоскопия ценна еще и тем, что она показывает нам недоступную ранее красоту. Вот, например, входишь в почку — пройдя ли инструментом по изгибам интимных путей или проделав небольшое отверстие в области поясницы, — и если хотя бы на пару секунд отрешиться от стоящей перед тобой задачи (а это обыкновенно поиски камня), можно почувствовать прямо-таки эстетическое наслаждение, какое и в залах музеев тебя посещает нечасто. Когда оптика инструмента — а с ней вместе и ты — скользит над нежною слизистой в паутине едва различимых сосудов (ее перламутрово-розовый блеск даже трудно с чем-либо сравнить), когда вашему взгляду открываются новые полости и закоулки (которых не видел еще ни один человеческий глаз), когда красноватые сгустки крови или белесые нити фибрина проплывают пред вами наподобие диковинных рыб — то порой себе кажешься кем-то вроде ныряльщика, что погрузился в глубокие воды, полные разнообразных красот и чудес. Наконец где-то там, на краю поля зрения, замечаешь искрящийся кристаллический блеск… И, наверное, даже Али-Баба, оказавшись в пещере сокровищ, не был так же обрадован, как рад сейчас ты, увидевший этот сверкающий камень!
Эпикриз
Каждый практикующий врач обыкновенно мрачнеет, услышав слово «эпикриз»: особенно если речь о том, что ему предстоит это самый эпикриз писать. Самый же тягостный из всех эпикризов — конечно, посмертный. Описывать смерть человека — само по себе не очень приятное дело; к тому же нередко бывает, что за таким печальным финалом стоит — как бы это выразиться поделикатнее? — врачебная недоработка. Где-то ошиблись или задержались с диагнозом, где-то превысили показания к операции, где-то вовремя не догадались позвать консультанта — словом, лечащий врач не всегда может сказать, что в летальном исходе нет совсем никакой вины медиков. Как не бывает безгрешных людей вообще — так нет и безгрешных врачей; какие-то, хоть небольшие, ошибки мы допускаем всегда.
И вот как прикажете писать посмертный эпикриз: чтобы, с одной стороны, не слишком грешить против совести и истины — а с другой, не слишком уж подставлять и себя, и коллег? Порой подобрать нужные формулировки бывает не проще, чем пройти по лезвию бритвы. Еще хорошо, что посмертные эпикризы приходится писать далеко не каждый день: большинство больных все-таки выздоравливает. И вот им — тем, кто поправился и покидает больницу, — выдают на руки выписной эпикриз, или попросту «выписку».
Готовить выписки — нудное и тошнотворное дело. А тут еще страховые компании с каждым годом ужесточают правила и штрафуют нас чуть ли не за каждую опечатку, помарку или неточность в истории болезни и в эпикризе — и поэтому главным делом врача давным-давно стало не лечение больных (как думают наивные пациенты), а сидение за клавиатурой компьютера и набивание строк эпикриза. Не слукавлю, сказав: половина, а то и две трети сил, нервов и времени — даже у нас, хирургов — уходит на эту тупую работу. Как в дурном сне, каждый день видишь перед собою все то же: экран монитора, буквы клавиатуры, лежащую рядом историю — и строки, плывущие на экране. Причем эти строки почти всегда одинаковы: «Поступил… Жалобы на… Обследован… Установлен диагноз… Оперирован… Получал лечение… Состояние при выписке удовлетворительное… Рекомендовано…»