дости верхом на молодых курсантах юнкерского училища. Куда там! Среди архитекторов мне не попалось даже таких, не говоря уже о переплывавшем Ла Манш гордом лорде Байроне или же закончившем свои дни в одиночестве и изгнании Уайльде… Архитекторам все эти гениальные красивые жесты попросту не нужны — им и без того хватает проблем со строительными рабочими! Поэту же, наоборот, труднее всего скрыться за обычными земными заботами, и оттого он больше, чем кто бы то ни было другой, рискует оказаться в положении гения, то есть остаться один на один с вечностью, а значит, и пустотой, то есть, попросту говоря, ни с чем…
И вот здесь, мне кажется, и надо искать психологические истоки глубочайшего презрения к поэзии, разросшегося сегодня до вселенских масштабов. В самом деле, человек, впервые увидевший, например, огромное здание Всемирного торгового центра в Нью-Йорке, поневоле должен был переполниться глубочайшим внутренним уважением к его создателю, то есть его, наверняка, посещали примерно такие же мысли, какие сегодня посещают прозаика, когда он смотрит на увесистые тома своей прозы, изданной, к тому же, еще и в твердых внушительных переплетах, и мысленно сравнивает их с тоненькими книжечками стихов разных поэтов. Лично для меня нет ничего удивительного в том, что и желание въехать в рай прямо на самолете возникло именно под впечатлением от созерцания такого величественного творения человеческих рук, каковым являлся Всемирный торговый центр… А кому нужна сегодня поэзия? Разве способен сегодня поэт пробудить в ком-либо подобные масштабные чувства? Да в двадцатом столетии поэтов мочили просто пачками, и без каких-либо особых надежд на посмертное вознаграждение, разве что с чувством легкой брезгливости…
Конечно, коммунисты, учредив Литературный институт, попытались устранить эту зияющую пропасть между понятным буквально всем и каждому и практически непостижимым. Однако это их благое намерение на поверку тоже обернулось всего лишь обыденным взглядом на литературу, которую они искренне перепутали с производством, а, возможно, и с той же архитектурой. Среди множества выпускников отечественных вузов выпускник Литинститута сегодня, безусловно, фигура наиболее комическая и жалкая…
Глава 40Загадка русской литературы
Существует расхожее мнение о переменчивости моды в искусстве и в жизни: длинные юбки меняются на короткие, узкие брюки — на широкие, на смену котелкам приходят шляпы… Однако, если хорошенько подумать, то постоянно меняется ведь не только легкомысленная и легковесная мода, но и такие «фундаментальные» вещи, как добро и зло, например. И в истории русской литературы XX века это прекрасно прослеживается. А между тем, некоторые люди, по моим наблюдением, на моду вообще не реагируют, зато чередование добра и зла их почему-то чрезвычайно волнует, причем до такой степени, как будто в момент их очередной смены затрагиваются чуть ли не самые глубокие основы человеческого бытия. Странно! И особенно странно потому, что в смене моды всякий раз присутствует нечто неожиданное, а порой даже шокирующее, тогда как чередование добра и зла своим однообразием чем-то напоминает мне смену дня и ночи: сначала смеркается, потом наступает ночь, потом опять начинает брезжить рассвет и т. д., и т. п. Вот так и зло сменяет добро, а потом — наоборот. Никаких сюрпризов и отклонений от раз и навсегда заведенного порядка вещей!
Моя мамаша, помню, мне постоянно вдалбливала, какая хорошая и веселая жизнь была у нее в детстве, хоть жили они небогато: бабушка одна воспитывала двоих дочерей, муж ее умер от тифа в Одессе, — но все равно было очень весело.
Главное — это атмосфера веселья, радости, легкости, счастья, которая запомнилась ей на всю жизнь. По воскресеньям бабушка наряжала ее и мою тетю в нарядные голубые платьица с кружевными оборочками, белые носочки, белые босоножки, и они отправлялись в ЦПКиО. Сперва они долго ехали на трамвае, с пересадкой, а когда добирались до парка, то попадали в настоящий рай: яркая зеленая трава, красные и желтые цветы, голубое небо, солнышко! А из динамиков громко-громко раздавалась веселая песня: На аллеях центрального парка
В темной грядке растет резеда,
Можно галстук носить очень яркий
И быть в шахте героем труда!..
Потому что у нас каждый молод сейчас
В нашей юной прекрасной стране!
Моя мама всегда тут же начинала громко ее напевать, у нее вообще в молодости был очень хороший звонкий голос и слух, и ее даже как-то пригласили петь на радио. Она потом и меня научила «петь про резеду». Мне эта песня одно время тоже очень нравилась…
В детстве она жила в большой питерской коммуналке на Покровской площади, в самом конце Садовой улицы, в огромном черном доме, почти что под самой крышей, на последнем этаже. Я и сама еще застала эту большую тридцатиметровую комнату с балконом, где за шкафом жила прабабушка Уля, совершенно лысая старушка, носившая на голой голове черную суконную круглую шапочку, всегда одетая в черную сатиновую юбку и темно-синюю кофточку в белый горошек. По праздникам она украшала эту кофточку белым кружевным воротничком и отправлялась в церковь.
Ни одного лета моя мама не провела в городе! Когда она ходила в детский сад, их вывозили на дачу в Вырицу, а потом, уже в школе, — в пионерские лагеря, в Репино, в Зеленогорск… Как там было весело! Они играли в лапту, в догонялки, а по вечерам собирались у костра и опять пели песни, а она, моя мамаша, пела лучше всех, поэтому ее всегда просили спеть еще. Когда ей было двенадцать лет, в нее влюбился мальчик из старшего класса, Володька Зарубин: он дарил ей цветы — приносил рано утром, когда она еще спала, и кидал через окно ей на кровать. И она просыпалась от сладкого запаха сирени и жасмина. Это ощущение счастья сохранилось у нее на всю жизнь. Однажды он даже больно попал этим букетом маме в глаз, и у нее долгое время был черный фингал, но все равно, ощущение счастья от этого не уменьшилось.
И в школе у них были очень хорошие учителя. Генриетта Марковна, например, учительница литературы: такая строгая дама в пенсне и в черном костюме, чрезвычайно эрудированная и начитанная, она всегда хватила мамины сочинения и даже говорила, что у нее есть талант, и ей непременно нужно стать писательницей. А какие прекрасные фильмы тогда показывали! Моя мамаша в молодости просто обожала Любовь Орлову и Марину Ладынину. Это были настоящие красавицы, с золотыми волосами, лучистыми глазами и соблазнительно блестящими губками. Моя мама и сама была настоящей красавицей, она даже точно так же подкрашивала себе губки и глазки, как Любовь Орлова — ей многие говорили, что она на нее похожа. А Любовь Орлова, к тому же, была еще и секс-символом тридцатых годов…
И именно в тридцатые годы, кстати, начался один из самых затяжных светлых и радостных периодов в русской литературе, в сравнении с которым даже радужные рассказы мамы о своей молодости несколько блекнут. Я бы сказала, что в то время советских людей переполнял избыток добра. Что и составляет главную отличительную черту и, одновременно, главную проблему тех лет. Но ведь идеальных времен не бывает: плохое и хорошее тоже всегда соседствуют в жизни, как день и ночь… Так что желательно просто брать от каждого времени самое лучшее, а плохое отбрасывать. В данном случае надо, соответственно, отбросить этот избыток добра, и тогда останется одно чистое добро, не замутненное никакими изъянами.
К тому же, некоторый перебор с добром в тридцатые годы очень легко объясним. До этого ведь в русской литературе доминировали всевозможные извращенцы вроде Сологуба, Арцыбашева, Розанова и им подобных. В результате у личностей, не сумевших себя в то время как следует реализовать и вынужденных прозябать в тени этих извращенцев, накопилось на душе очень-очень много добрых и светлых чувств, которые потом и выплеснулись на страницы книг и экраны кинотеатров. Что и привело к появлению такого удивительного феномена, как русская литература тридцатых годов. Вот и все!
Даже странно, что до меня эту причину не разглядел ни один отечественный литературовед и историк литературы. Хотя порой именно то, что лежит на поверхности, самое простое и очевидное, и ускользает от человеческого восприятия. Видимо, так произошло и на сей раз…
А может быть, все дело в том, что я и сама живу в такое время, когда после целого десятилетия всевозможных извращений и злобы, буквально захлестнувших отечественное искусство, души многих людей опять переполнились избыточным добром, которое тоже уже потихоньку начинает выплескиваться на страницы книг и экраны телевизоров? Поэтому мне и проще, чем другим, все это понять и почувствовать — я имею в виду своих предшественников — я даже явственно ощущаю неизбежность предстоящей смены и могу говорить об этом совершенно спокойно и уверенно — так, будто это и вправду всего лишь смена дня и ночи…
Хотя, должна покаяться, лично мне всегда больше нравилось зло во всех его разнообразных проявлениях. Даже не знаю почему. Может быть, потому что я очень долго читала исключительно одни сказки, причем не только в детстве, а уже будучи во вполне сознательном возрасте, когда все нормальные люди уже давно начали читать романы. Допускаю, что это свидетельствует даже о каком-то моем отставании в развитии, вполне возможно… Одним словом, я перечитала огромное количество сказок практически всех народов мира: от братьев Гримм до африканских, где главными героями, в основном, были крокодилы, змеи и обезьяны… Люди, правда, тоже встречались, но только в качестве второстепенных персонажей, которые, ко всему прочему, еще и жрали какую-то маниоку. Что это такое — я так до сих пор и не поняла. Долгое время мне казалось, что это какая-то жуткая гадость, нечто среднее между манной кашей и мороженой картошкой, к тому же омерзительно-сладкого вкуса. В результате, у меня все африканские сказки запечатлелись в сознании в виде одного масштабного полотна: на плетеном вращающемся кресле сидит негр и крутится туда-сюда, улыбаясь при этом ослепительной белозубой улыбкой, а сбоку к нему подкрадывается нечто вроде огромного паука, причем самого паука я не вижу, а вижу только его блестящие согнутые под острым углом лапки, которыми он быстро-быстро так перебирает… Примерно половина этих африканских сказок была посвящена воскрешению покойников, причем иногда почти совсем разложившихся, с лохмотьями прогнившего мяса, болтавшегося на пожелтевших костях, с высосанными червями глазами и огромными почерневшими от сырости зубами. И вот такой трупак вдруг вскакивал и начинал выплясывать перед собравшимися неграми ритуальные танцы, а дальше мог сделать абсолютно все, о чем его попросит воскресивший его колдун, — все, что угодно, даже замочить человека, который кому-то мешает, или же забрать у него деньги и драгоценности…