Моя карта мира — страница 17 из 25

Особенно поразила наше воображение одна фантастическая обжорка в глубине подземелья,  - очень уж она напоминала китчевое изображение адского пира. Она занимала довольно большую, плохо освещенную комнату со сводчатым потолком, под которым клубился густой, дурно пахнущий пар. От этого все помещение было затянуто зыбким туманом, сквозь который проступал свет раскаленных углей в жаровнях на полу,  а над жаровнями очертания подвешенных на крюках котлов с пахучей снедью, причем в мутной похлебке можно было разглядеть крупно нарубленные куски каких-то пупырчатых чудовищ, вероятно, морских.

Но самыми впечатляющими были очертания сидящих на полу едоков – их было довольно много. Почти поголовно бритоголовые и головастые, и все, как на подбор, страхолюдные, они выглядели  причудливыми вариациями Квазимодо – быть может, в таких уродов их превращала игра пляшущего в жаровнях огня,  и колышущегося над ним тумана. Когда мы вошли, все эти страшилища, как по команде, обернулись и уставились на нас, словно никогда не видели круглоглазых, -  что вполне возможно.  Мы потоптались на пороге, робко разглядывая пупырчатые обрубки морских тварей в котлах, а потом, не сговариваясь, рванули оттуда наверх, на свежий воздух. Поклявшись попробовать сомнительные яства таинственной обжорки на обратном пути, мы отправились осматривать Каназаву.  Выполнить эту клятву  нам не удалось.

Каназава - город с богатой историей, так что осматривать его нам пришлось не один день. В первый день мы полюбовались главной его  достопримечательностью  - парком Кэнроку-эн, одним из трех знаменитых "Японских Садов". Сад оказался, как и предполагалось, увеличенной копией всех других японских садов, свидетельствующих о непостижимой для европейца изысканности японской эстетики. Японцы обожают сады, и хоть в стране тесно, никто не отказывает себе в роскоши иметь собственный лоскуток земли величиной с носовой платок, на котором разбит поразительный по красоте  миниатюрный садик.  В таком садике  все, как у больших, только крошечное -  специально выращенные карликовые деревья взаправду склоняются над карликовым прудом, из которого вытекает карликовый, но настоящий, а не синтетический, водопад.

Насладившись великолепием  Кэнроку-эн, мы изрядно устали и направились было на вокзал, чтобы успеть к поезду на Такаоку, отмеченному красной линией в расписании. Однако мы быстро осознали, что понятия не имеем, как до этого вокзала добраться, тем более, что ничего, похожего на такси, не мелькало на горизонте. Окончательно отчаявшись, мы заняли выгодную позицию на людном перекрестке и обратились к спешащим мимо  прохожим с проникновенной речью: на всех доступных нам языках мы вопрошали, как доехать до вокзала.

Вокруг собралась изрядная толпа, не исключено, что нас приняли за нищих, собирающих милостыню. Мы простирали руки к внимательно разглядывавшим нас узкоглазым лицам, но,  к нашему ужасу,  никто нас не понял – ни по-английски, ни по-немецки, ни по-русски. Тогда мы стали изображать поезд - в меру своих актерских способностей мы пытались подражать пыхтению и гудкам паровоза. Но первые десять минут никто не опознал паровоз в нашем несовершенном исполнении.

И вдруг - о, счастье! – две девушки-подружки подошли к нам поближе, и одна из них несмело пролепетала: «Рервей стесен?». Вовремя вспомнив, что японцы не произносят букву «л» и еще пару привычных нам букв, я поняла, что они имеют в виду «рейлвей стейшен», и радостно закивала. Девушки просияли, подхватили нас под руки, и повели в неизвестность.  Мы покорно последовали за ними.

Через несколько минут они вывели нас к автобусной остановке, возле которой уже выстроилась длинная очередь. Мы встали в хвост очереди, девушки  пристроились вслед за нами.  Автобуса не было довольно долго, не меньше, чем четверть часа,  а когда он, наконец, подошел, мы с удивлением обнаружили, что наши спасительницы вовсе не собирались в нем ехать. Они простояли в очереди четверть часа только для того, чтобы втолкнуть нас в переполненный автобус и крикнуть водителю, что нас надо доставить на вокзал. И это при жаре тридцать четыре градуса и стопроцентной влажности!

         Назавтра, предусмотрительно разглядев на карте обратный маршрут на вокзал, мы направились к древнему замку  Каназавы, который числится среди самых больших исторических замков  Западной Японии. К сожалению, замка как такового нам увидеть не привелось: пару веков назад жестокий правитель-сегун в процессе  борьбы с феодальным дроблением приказал разрушить все феодальные замки, сохранив только самые декоративные их части, чтобы будущие поколения могли восхищаться их великолепием. Восхищаться и вправду  было чем – непривычно окрашенная переливами синего, голубого и серого  оставшаяся в живых стена, рассеченная аркой ворот и завершенная нависающим над дорогой сводчатым мостом, выглядела чудом архитектурного совершенства.

Но самым интересным показался мне хорошо сохранившийся лагерь самураев Нагамачи. Я бродила по редкой сосновой роще, застроенной типовыми домами-мазанками под черными черепичными крышами, и пыталась представить себе протекавшую здесь веками жизнь таинственной касты самураев. Поселок в роще был похож на муравейник не более, чем слово «самурай» похоже на слово «муравей», но что-то общее слышится и видится мне и в том, и в другом.  Потому что и самурай, и муравей прежде всего отказываются от своей индивидуальности, чтобы быть неразличимыми членами большого, коллектива, скованного воедино суровой дисциплиной.

    Я знала с детства, что самураи – отрицательные персонажи истории, что подтверждалось популярной песней: «И летели наземь самураи под напором стали и огня».  Не говоря уже об отвратительных терминах «камикадзе» и «харакири», и о мистическом ужасе, охватывавшем мое незрелое сознание при мысли об оттопыренных больших пальцах на подобных варежкам сапогах японских солдат. Однако перед поездкой я кое-что почитала, и уже ясней представляла себе, кто такие самураи.

Самураем невозможно было стать, им надо было родиться, и жизнь его состояла из сплошной цепи нерушимых прав и обязанностей. Самурай не имел права появляться на людях без двух обязательных заткнутых за пояс кимоно мечей – длинного, рассекающего, и короткого, колющего, типа кинжала. Он даже спать был обязан в обнимку со своими мечами. Самурай – даже самого низшего ранга, - имел право убить любого не самурая: мужчину, женщину, ребенка, по любой причине и без причины, если ему так заблагорассудилось. Попытка любого не-самурая покуситься на жизнь самурая считалась мятежом и каралась немедленной смертью. Недоносительство в случае покушения тоже каралось немедленной смертью, причем убивали всю семью, включая женщин и детей.

Самурай в любой момент мог убить собственную жену или сжалиться и приказать ей самой совершить харакири (сеппуку). Женщинам-самурайкам для харакири была дана поблажка: им было позволено не рассекать себе живот, как мужчинам, а просто  перерезать себе глотку.

Сеппуку считалось привилегией самурая, привилегией, а не карой. Так, однажды один феодал – даймьо – куда-то спешил, и на каждом перегоне менял лошадей. На одном перегоне свежих лошадей не оказалось. Даймьо предложил самураю, ответственному за это, обычный выбор – или самоубийство, или пострижение в буддийские монахи. Самурай выбрал смерть. Вообще у самураев были особые отношения со смертью – похоже, что умереть им было легче, чем жить. А некоторые из них перед смертью сочиняли стихи, которые записывали кисточкой на рисовой бумаге. Стихи были нежные, романтические и философские – четыре нерифмованных строчки о ветре, облаках и о цветущих вишневых деревьях.

        На усыпанных опавшей хвоей дорожках лагеря самураев мы в первый и последний раз за время блужданий по Каназаве встретили круглоглазую пару европейских интеллигентов. Заговорить мы с ними не решились, только перекинулись понимающими взглядами, как тайные сообщники.

На обратном пути из Каназавы в Такаоку нам привелось увидеть необыкновенную – для нас! – и обычную для Японии сцену. Поезд замедлил ход перед небольшим полустанком, и наш вагон оказался в точности напротив высоких ворот, украшенных сторожевой будкой с охраняющим их маленьким солдатиком в каске и с автоматом через плечо. Именно в тот момент, когда наш поезд остановился перед воротами, там происходила смена караула. К стоящему у ворот солдатику промаршировал другой и несколько раз низко ему поклонился. В ответ первый солдатик тоже низко поклонился не менее трех раз, в ответ на что второй солдатик начал кланяться опять. Потом первый солдатик с поклонами снял с плеча автомат и протянул его второму, в ответ на что второй взял автомат и оба принялись как заводные куклы кланяться друг другу, и никак не могли остановиться. Не знаю, удалось ли им прервать это увлекательное занятие или нет, потому что поезд негромко взвыл и покатился дальше, так и не позволив пассажирам досмотреть этот поучительный спектакль.

Больше мы мимо этого полустанка не проезжали, потому что, вдоволь насмотревшись на Каназаву, отправились назавтра в другую сторону – в скрытый в горном сердце центральной Японии чудесно сохранившийся деревянный городок Такаяма, построенный еще в конце шестнадцатого века.

В этом уютном городке, ласково прозванном «маленьким Киото», тоже было тесно – старинные деревянные дома, построенные искусными плотниками три века тому назад, триста лет стоят вдоль древних деревянных тротуаров, тесно прижавшись друг к другу. А прохожие, – не знаю, то ли местные жители, то ли туристы, но все, как на подбор, косоглазые, - триста лет текут вдоль тротуаров плотным потоком, так что сквозь их строй приходится пробиваться локтями. 

Мы и пробивались, - это уже вошло у нас в привычку, - и вдруг, завернув в за угол в районе гейш, опять увидели круглоглазую пару, ту же самую, что и в Каназаве, в лагере Нагамачи. Они так выделялись в густой  дальневосточной толпе, что не заметить их было невозможно.  Мы опять не перекинулись с ними ни словом, а только обменялись понимающими взглядами, как тайные сообщники.