Моя коллекция — страница 3 из 30

И тут — шасть! — соседка во двор, иголку просит. Мать на нее чуть не с вилами — гнать! Соседка и долой со двора, а тетка все сидит, шепчет, потом крестит. Часа полтора сидела, пока весь пар не сошел и корова совсем отухла и на лапы встала.

А тетка и говорит: «Полежать я должна, Сергеевна. Худо мне — я ее болесть на себя приняла».

Полежала она часа два, поела, а потом ночь еще заночевала — сила у ней вышла. А утром уехала.

А корову сразу и прирезали на мясо.

Поле мертвых

Лидия Григорьевна Мульман. Керчь, 1980 г.

Я девчонкой лет четырнадцати в лагере у немцев была.

Как наши нас освободили, так и прошли мы километров шестьдесят, я и заболела. Простудилась, чи что, температура сорок. Меня в штабе положили. Полечили, через два дня на ногах была.

Солдаты нам говорят: «Девчата, хотите повидать передовую?»

Мы говорим: «Хотим».

Вот они нас и понасажали на какой-то тягач, чи трактор, и поехали к Сивашу. Где немцы отступали, а наши их в работу взяли. Так район, как на Камыш Бурун, гладкое поле, и немцев там валяется — не сотни, не тысячи, а я вам скажу — мильоны! И не так лежат: один здесь, другой там, а вповалку, кто где — друг на друге, кто по два, кто по три, кто цельной кучей, где лежа, где сидя, а где он бежал, а его убили, вот у него ноги в иле застряли, он и упасть не может — стоя стоит… И их сколько — мильоны!

Ну, солдаты говорят: «Пошли часы собирать, кольца тоже». Все и пошли.

А я боюсь. «Не надо мне ваших часов, колец, я мертвяков боюсь, я лучше в вашем танке сидеть буду, вас ждать…»

Они и пошли. Руки там у немцев поднимают, по карманам шарят, все дальше и дальше уходят, а я одна в танке сижу, а кругом немцы мертвые, а меня такой страх забрал — а вдруг какой да и встанет! Я и побегла к нашим. Бегу, их огибаю, тут два, тут три, а там в такое место вышла, что вокруг не обойти и не перепрыгнуть. Ну, я думаю, наступлю я на него легонечко, на грудь ему, а дальше уже опять дорогу видно, землю. Я на него ступила, а вот даже сейчас страх берет через тридцать шесть лет! У него воздух там был в нутре спертый, чи что еще… Он вдруг — Ё - ё - ё - о-ох!

Я как заору, как сумасшедшая: «Немец живой!» И бегом, дороги не разбирая, в сторону, прямиком на минное поле!

Солдатики мои все побросали — кольца свои, часы — и за мной!

Как они меня там догнали, не помню, только метрах в пяти от минного поля перехватили!

Но там их было — мильоны! Все поле зеленое — шинеля…

Немец

Надя Филимонова, 1960 г.

В сорок первом наш детский дом не успел эвакуироваться из Ровно. Пришли немцы. Отделили от нас еврейских детей и воспитателей и увели. Больше мы их не видели. Говорили, расстреляли.

А нам велели не разбегаться и чтобы дом как был, так и оставался до особого распоряжения. Вот и осталось нас человек пятьдесят ребят, повариха тетя Лида, две воспитательницы да инвалид кладовщик. Скоро начали мы голодовать, хлеба стали получать по пайкам, мяса никакого, варили картошку, кукуруза еще была, да кончалась тоже.

Сидим мы как-то вечером с девчонками в нашей комнате, болтаем, каждый про себя чего-то рассказывает: как дома жили, как в детдом попали. Уже часов одиннадцать или двенадцать было, воспитатели особо за нами не следили, вот мы к ночи и заболтались.

Вдруг в дверь постучали. Одна девчонка дверь открыла, и вошел немец. Офицер. Такой высокий, мрачный, небритый, черный. Стоит, на нас смотрит и молчит. Мы все притихли, молчим тоже.

Он обвел всех глазами, на мне остановился. Я самая старшая была, мне пятнадцать лет было. Чего-то мне страшно стало. А он пальцем сделал так — мол, иди сюда.

Я помертвела вся, вроде бы холодом обдало, а потом разом в пот бросило. Встала. Подошла к нему. Он меня оглядел всю, а потом на дверь указал и говорит: «Ком!»

Оглянулась я на девчонок, все сидят, не шелохнутся, и на меня глаза пучат. Ну, что тут сделаешь? Я и пошла. А он за мной.

Вывел из дому. На улице ночь. Темно. В редких домах огоньки светятся. Я остановилась, он толкнул меня и еще раз: «Ком!» Я хотела стрекача дать, он понял, схватил за руку, сжал крепко, а другой по кобуре похлопал. Ну, думаю, все. Застрелит. Пошла дальше. Иногда оглядываюсь, а он идет сзади за шаг и пальцем указывает, куда поворачивать.

Вот прошли мы так, наверное, с полчаса во тьме кромешной. Я почуяла, что он меня на окраину города вывел, на шоссе. Куда же это он меня? Неужели в лес? Значит, все-таки расстреляет? Или ему другое надо? Иду, дрожу, как во сне все, а слез нет, не идут слезы.

Вот свернул он с шоссе, меня к какому-то дому деревянному подвел. Взошли на крыльцо. Он фонарик достал, посветил. Я вижу, что в какой-то луже темной стою. Я нагнулась, пальцем макнула. Господи! Да это же кровь! Я тут чуть не упала, а он дверь открыл и меня внутрь впихнул. Опять фонарик зажег. Я смотрю — на полу у порога лежит большая собака. Мертвая. От нее кровь на крылечко просочилась.

Он принес ведро, тряпку и чего-то лопочет по-своему и пальцем указывает — сначала на собаку, потом на дверь, потом на ведро. Я поняла — у меня как с сердца камень. Убрать собаку, значит.

Я собаку за хвост из дому вытащила, потом воды натаскала, всю комнату два раза чисто вымыла, крыльцо — ножик он мне дал — отскребла. Потом он мне лопату принес. Я в саду за домом яму выкопала, собаку захоронила, засыпала. Он рядом стоит, смотрит, от меня ни на шаг.

Когда я кончила, он пальцем в дом поманил.

У меня опять сердце сжалось, опять испариной вся покрылась. Вот оно. Начинается. Пошла я, а ноги не идут.

А он мне буханку хлеба в руки сует и сала шмат. Дал и рукой на дверь махнул. Я сначала не поняла, стою, как дурочка. А он меня за плечи взял, к двери повернул и толкнул легонько. Я вышла из дому, оглянулась — он в дверях стоит, опять рукой машет.

Я и пошла. Сначала тихо, потом быстрее, все не верю. Потом оглянулась — ни дома, ни немца не видно. Тут я и припустила. Всю дорогу пробежала, ни разу не остановилась.

Когда в детдом прибежала, уже светать стало. Девчонки не спали, меня ждали, жалели. Обрадовались. И мы сразу хлеб и сало порезали и давай запузыривать!

Валенки

Леша Королюк. 1 декабря 1999 г.

Блокада.

Стынь. Лютый холод. Сугробы.

Серые дома с проваленными глазницами выбитых стекол. Серый удлиненный предмет на дороге. Угадываются очертания человеческого тела, замотанного в простыни. Кто-то вез — не довез. Тащил — не дотащил. Сил не хватило. Их много на набережной Фонтанки. Это люди из ближайших домов. Те, кто пытались их похоронить, возможно, уже разделили их участь и лежат одиноко в стылых квартирах.

А вон там, в сторонке, у самой чугунной ограды лежат рядом двое. То, как они лежат, положение их тел, заставляет меня остановиться. Они лежат не просто рядом, а в странной зависимости друг от друга. Двое мужчин. Один уткнулся лицом в снег, шапка свалилась с седой головы, ватник, черные брюки, одна нога в сером валенке, другая босая, посиневшая на морозе пятка. Рядом с ним другой. Лежит на боку. Одна нога в солдатском ботинке, на другой серый валенок. Руки судорожно вцепились и застыли на валенке соседа…

Девочка из шкафа

С. Петербург, 1993 г.

Меня зовут Екатерина Сергеевна. Это мое второе имя, данное мне моей второй матерью Екатериной Трофимовной Колесниковой, которая спасла мне жизнь, когда немцы оккупировали Крым.

Мое настоящее имя Рина Соломоновна. Мы жили с отцом и матерью в центре Симферополя в хорошей, богатой квартире на третьем этаже большого дома. Имя мамы было Малка Лейбовна, она была очень красивая женщина.

Немцы очень быстро достигли Крыма. Первое время нас не трогали. Потом началось массовой мародерство и грабеж квартир немецкими солдатами, за что германское командование стало строго наказывать, но запрет не касался еврейских квартир, поэтому многие жители охотно показывали квартиры, где живут «юде». Там можно было делать, что угодно.

На свою беду к нам приехали все родственники отца, бежавшие от фашистов с Украины. Думали, что немец до Крыма не дойдет.

16 декабря 1942 года был вывешен немецкий приказ: всем евреям явиться в определенное место с вещами. Сестра матери Ева, решительная женщина, ушла за день до расстрела, сказав: «Я им не дамся живой». В дальнейшем ее следы обнаружились в партизанском отряде.

А нас повели на окраину города к противотанковым рвам, которые были вырыты еще в начале войны против немецких танков.

Я шла рядом с мамой, мне было тогда одиннадцать лет, а отца толпа оттеснила от нас, он шел дальше, ведя за руки четверых мальчиков своей сестры, потому что у нее руки были заняты долгожданной грудной девочкой двух месяцев от роду.

Когда мы вышли на средину города, то оказались между двумя рядами людей, симферопольцев, которые молча смотрели на наше шествие. Вдали уже была слышна пулеметная стрельба.

Мама вдруг сильно толкнула меня в толпу и крикнула: «Спасайся!»

Я не успела опомниться, как какая-то женщина схватила меня и потащила в сторону, а эсэсовцы заметили все это, схватили маму и увезли в гестапо. Там она, наверное, и погибла. А за мною толпа сомкнулась, и эсэсовцы меня и женщину уже не догнали.

Женщина привела меня к себе домой. Крымский дворик, первый этаж, комната с кухонькой. Муж армянин, сын Вовка пяти лет и мать мужа, парализованная старуха.

Дома Екатерина Трофимовна сразу посадила меня в шкаф и заперла на ключ. Через некоторое время в шкафу была выломана задняя дверца для воздуха, так как я задыхалась в нем, свернувшись крючком среди вещей. Этот шкаф стал для меня убежищем на два с половиной года.

Екатерина Трофимовна отлично отдавала себе отчет в опасности, которой она подвергала свою семью и себя, скрывая меня. У нас на Пушкинской улице с двух сторон стояли фонари на всю протяженность улицы. На них всех висели люди, укрывавшие евреев.