Моя королева — страница 1 из 17

ЖАН-БАТИСТ АНДРЕАМОЯ КОРОЛЕВА

Посвящается Бернис

Я падал, падал и уже даже забыл почему. Словно всю жизнь падал. Звезды пролетали вокруг, над головой, под ногами, я вертелся во все стороны, старался их поймать, но в ладонях оставалась лишь пустота. Подхваченный крепким дыханием сырого воздуха, я вертелся волчком.

Я горел от скорости, ветер свистел сквозь пальцы, и вдруг вспомнил, как когда-то в школе мы бегали стометровку — только тогда надо мной не смеялись. С такими длинными ногами я обгонял всех. Только вот теперь от них толку не было — ноги по-дурацки болтались.

Кто-то крикнул вдалеке. Я пытался вспомнить, почему оказался здесь — на то была важная причина. Иначе просто нельзя так долго падать. Я оглянулся, но смысла в этом не было. Сзади все менялось так быстро, что я чуть не расплакался.

Одно точно: я сильно напортачил. Меня отругают или того хуже — хотя я не понимал, куда уж хуже. Я свернулся калачиком, как когда Макре меня колотил, — известное дело, чтобы было не так больно. Теперь оставалось только ждать. Когда-нибудь я прилечу.

Стояло лето тысяча девятьсот шестьдесят пятого года — самое великое из всех, а я все падал и падал.

Мне постоянно твердили, будто я ребенок, будто так лучше, будто это неизбежно. Я же хотел всем доказать, что я мужчина. И мужчины воюют, даже по телевизору можно посмотреть — перед одним из этих раздувшихся ящиков мои родители ужинают после того, как закрывают заправку.

В то время мало кто ездил по дороге, спускавшейся к долине Ассы, на краю которой мы жили, забытые всем Провансом. Навес, а под ним две колонки — вот и вся наша заправка. Раньше отец регулярно полировал насосы, но с возрастом и из-за малой проходимости перестал. Я скучал по блестящим насосам. Мне не разрешали их чистить, так как в последний раз я весь вымок и мать орала, что у нее и без того немало забот с ленивым мужем и умственно отсталым сыном. Мы с отцом не перечили, когда она свирепствовала. Конечно, у матери было много работы, особенно в дни стирки одеревеневших от грязи комбинезонов. Конечно, стоило только взять в руки ведро, как вся вода выливалась прямо на меня. Я тут ни при чем. Оно само.

Родители редко разговаривали. Наш дом, построенный из шлакоблоков, стоял за заправкой, отец его так и не покрасил; внутри слышались только звуки телевизора, шорканье кожаных тапочек по линолеуму и шум ветра, спускавшегося с гор и застревавшего в стенах моей комнаты. Мы не разговаривали — уже давно всё друг другу сказали.

Раз в год приезжала сестра. Она была лет на пятнадцать меня старше и жила с мужем очень далеко. По крайней мере, так казалось, когда она показывала на карте. Каждый раз, когда она гостила, дело заканчивалось ссорой с родителями. Сестра думала, что заправочная станция в такой глуши — неподходящее для меня место. Я не понимал почему, поскольку все на заправке мне нравилось, кроме грязных колонок. Как только сестра уезжала, я смотрел на карту и задавался вопросом: чем же то место, где она живет, лучше?

Однажды я у нее спросил об этом. Она погладила меня по голове и ответила, что в городе я смогу завести друзей-сверстников, найду с кем пообщаться. А может, однажды я встречу девушку? О женщинах я знал гораздо больше, чем она, но промолчал. Сестра продолжала: родители состарились, что будет со мной, когда они отправятся на тот свет? Я знал, что, когда люди упоминают тот свет, это значит «навсегда», откуда никто не возвращается. Я ответил, что буду заботиться о заправке один; она притворилась, что поверила, и я видел, что это ложь. Но мне было плевать. Я тайком радовался мысли, что когда-нибудь смогу отполировать насосы.

В одном сестра оказалась права: друзей у меня не было. Ближайшая деревня находилась в десяти километрах. С ребятами из школы я не общался с тех пор, как перестал туда ходить. Мне встречались лишь автомобилисты, которым нужен был бензин, и я с гордостью наполнял им баки, накинув красивую куртку с надписью «Шелл» на спине — отцовский подарок. Это было еще до того, как компания «Шелл» поняла, что мы продаем мало топлива, отчего пришлось перейти на горючее итальянской марки, не имевшей ничего общего с надписью. Но я все равно надевал куртку. Клиенты по-доброму болтали со мной, у них всегда находилась монетка на чай, а родители разрешали оставлять себе то, что я зарабатывал. У нас было даже несколько постоянных клиентов, например Матти. А вот друзей не было.

Но я не грустил. Я чувствовал себя там хорошо.


Причиной побега стала сигарета.

Долина просыпалась после суровой зимы, которая вот-вот должна была столкнуться с летом, а бедная весна оказалась зажатой между ними. Это я услышал от одного клиента; его слова показались мне смешными, словно ветер, гулявший между горой и моей комнатой.

Мне иногда что-то поручали; среди прочего я должен был пополнять запасы туалетной бумаги в сарайчике с буквой «С» (другая буква, «W», отвалилась, мы не стали приколачивать ее обратно, как только поняли, что из нее получилась неплохая подставка под горячее). Туалетная бумага — громкое название для разрезанной на квадратики газеты, но именно это я и обожал — вырезать квадраты. Нужно было подходить к делу с осторожностью и не трогать номера, которые отец еще не дочитал. Один раз мне за это влепили оплеуху, а потом пришлось склеивать страницу со спортивной колонкой; тогда я понял, что клиент использовал квадратик с результатами матча, который интересовал папу. Вторая оплеуха.

Было два часа дня, в тот день у заправки припарковался синий «Рено-4» — я прекрасно помню именно эту машину. Гора вдали блестела, словно листовая жесть. Я час провозился с вырезанием, а затем пошел в «С» — так мы называли сарайчик, — чтобы положить бумагу. Я никогда там не дышал: боюсь вони с самого детства. И даже если никто не пользовался «С» несколько дней, там всегда витал отвратительный запах протухшей старой земли; он всегда ассоциировался у меня со смертью, с компостом, полным всякой копошащейся мерзости, который мать подсыпала в герань — единственный цветок на заправке. Герань то и дело умирала, но мать каждый раз заменяла ее на новую. Отец говорил, что цветок дохнет от компоста, но она не слушала.

Выйдя из сарайчика, я заметил пачку сигарет под раковиной. Там оставалось две штуки. Я никогда не курил; отец постоянно рассказывал, что во время войны видел, как один парень курил, наполняя бак бензином, и загорелся. Едва только пожарные начинали думать, что все, потушили, тип снова воспламенялся. Наверное, отец преувеличивал для большей убедительности. На заправке прямо над насосами висел огромный знак с гигантской перечеркнутой сигаретой.

Но я был далеко от колонок, далеко от дома, а для пущей безопасности и вовсе пошел на холмик за сараем. У меня с собой имелись спички: всегда пригодятся, чтобы спалить насекомое. Один раз меня за этим делом увидел клиент. Он назвал меня жестоким садистом, но я помнил, что в школе мы разрезали живых лягушек, и не видел особой разницы. «Сам ты жестокий садист», — ответил я ему. А потом убежал в слезах, отчего тот потерял дар речи. Мать поговорила с клиентом, жестоким садистом, я видел их издалека: оба размахивали руками, особенно она. Парень почти не отвечал. В итоге ничего не произошло. Клиент уехал, а я, когда убедился, что он меня не увидит, показал ему жопу.

Я зажег сигарету, как в вестернах, и после двух пробных затяжек вдохнул изо всех сил. Оказалось хуже, чем в тот раз, когда я чуть не утонул в восемь лет — последние запомнившиеся каникулы, когда мы поднялись к озеру. Одна женщина вытащила меня из воды. Но тут все было по-другому: внутри горело.

Я выбросил сигарету, она упала на сухие сосновые иглы. Я попытался затоптать окурок, даже попрыгал, но иголки вдруг вспыхнули, рассыпаясь смеющимися искрами, и что-то красно-желтое заползло на ботинки. Я закричал, выбежала мать, отец за ней — он тут же понял, что происходит. В нашем регионе с пожарами не шутят. Отец прибежал с огнетушителем — никогда не видел, чтобы он так быстро мчался, хотя уже был немолод. На холмике образовался квадратик выжженной земли. Ничего особенного, но едва спаслись. Так, по крайней мере, сказал отец: «Едва спаслись». Мать налетела на меня словно фурия. Я думаю, отец охотно отвесил бы мне тумаков, но он не осмеливался, поскольку уж очень я вымахал.

Я орал, что уже давно не ребенок, а мать ответила, что, ясное дело, я ребенок, живу под их крышей и буду делать, что она скажет, и лучше моей двенадцатилетней башке это усвоить.

В тот вечер они позвонили сестре. Я все слышал из-за двери. Они думали, что разговаривают тихо, но так как оба были туги на ухо, то практически орали шепотом. Родители звонили по огромному бакелитовому телефону — единственной вещи, которую я мог чистить, потому что ломать там было нечего и воды не требовалось. По нескольку раз в день я натирал телефон, он блестел, словно котел, — любо-дорого посмотреть. Так как я обожал этот аппарат, казалось, будто меня предали дважды.

Родители заявили сестре, что она права: они слишком стары, чтобы заботиться о ребенке, и нужно кого-то за мной прислать. Они сообщили, что я «снова» чуть не устроил поджог, а вот я не помнил, чтобы подобное уже случалось. Пока говорила сестра, в комнате висела тишина, и я понял, что за мной приедут. Я не знал когда: завтра, через месяц, через год, но какая разница. За мной приедут, и это главное.

В тот день я решил отправиться на войну.

У меня был план. На войне я буду драться, меня наградят медалями, затем я вернусь домой, и тогда всем придется признать, что я взрослый — ну или почти. На войне можно курить — это постоянно по телевизору показывают, а самое главное: там ничего нельзя поджечь, потому что всё уже в огне. Одно мне не нравилось: солдаты казались грязными; я не был уверен, что мне это придется по душе. Потребуется ружье и чистые носки каждый день, иначе реву будет.

Когда я вернусь, никто и слова не скажет о том, чтобы увезти меня. Может даже, мне отдадут огромную комнату — ту самую, с видом на колонки, — комнату героев. Маме она уже не потребуется: она станет меньше ростом и заберет себе мою комнату.