Забавно, в тот момент я не думал, что меня могут искать. Когда Вивиан рассказала обо всем позже, это казалось очевидным. Но я так далеко не загадывал — еще одна моя проблема. Я спокойно продолжил путь, перекинув через плечо отцовское ружье.
И только тогда понял, что забыл рюкзак с военными вещами.
И тут все закружилось. Я уже не понимал, где верх, а где низ. Тропинка сужалась прямо под ногами, врезалась в скалу, а я — за ней изо всех сил. Стало жарко, холодно, лицо намокло, меня тошнило. Я боялся упасть, но чей-то голос сказал, что все будет хорошо, что мне нужно лишь прыгнуть, а потом уже никогда — никогда — не будет страшно. Никто меня не заберет в спецшколу, никто не назовет имбецилом. Голос шептал: «Прыгай, прыгай», пока мои руки, словно лапки паука, цеплялись за скалу. Я закрыл глаза, но стало только хуже: гора перевернулась, голова повисла над бездной, а ноги уперлись в небо. От этого мутило еще сильнее.
В конце концов руки послушались голос и отцепились.
В бесконечном падении к заправке я вспомнил, что такое уже случалось. Не падение, а паническая атака.
А я уже о ней и забыл. Это было на Рождество. В школе мы ставили спектакль. Учитель спросил, кто кого хочет играть, и все, конечно же, ответили: младенца Иисуса, но эта роль досталась Седрику Ружье, что странно, ведь он был самый здоровый в классе. Все говорили одновременно, и под конец остался лишь ослик. Учитель спросил, кто хочет играть ослика, кто-то выкрикнул мое имя, и все рассмеялись. Мне было плевать: я ответил, что не против сыграть осла, отчего все расхохотались еще громче.
Но учитель не хихикал, а просто выдал мне слова: «Животные приветствуют тебя, Божественное Дитя», — я их хорошо запомнил. Увидев, что мой ослик говорящий, другие стали смеяться уже не так громко. У нас были костюмы, самые настоящие, из театра.
Вечером в Рождество мы показали спектакль перед всей деревней. Ноги Седрика торчали из яслей, на его носке красовалась дырка. Мартин Балини играл овцу и постоянно толкался на сцене, чтобы выйти вперед. Когда подошла моя очередь, я появился в костюме осла, и тут со мной случилось ровно то же самое, что и на скале, поскольку все на меня пялились. Я привык, что на меня смотрят, но не так. Родители потом рассказывали, будто я встал на дыбы и упал ничком, как подстреленная лошадь в вестерне. Ангелы оттащили меня со сцены. А я запомнил только дырку на носке Седрика Ружье — такую огромную, что, казалось, она меня проглотит. Когда я открыл глаза, вокруг плавали головы, а по центру — лицо кюре. Он спросил, все ли со мной хорошо, а я ответил: «Животные приветствуют тебя, Божественное Дитя», — затем меня стошнило всей съеденной за ужином чечевицей.
Я глотнул ночи что было сил: горький запах церкви, грифельной доски и чабера. Я не умер в глубине долины. Тропинка никуда не делась и по-прежнему была на месте, твердая и белая под ладонями. Я всего лишь оцарапал щеку о скалу. Но вот ружья рядом не оказалось. Наверное, я его бросил и оно сгинуло в бездне.
Я оперся спиной о склон и перевел дыхание. Наверное, там, наверху, все крепко посмеются, когда узнают, что я хотел сражаться на войне. Спросят меня: «Ну и где твое снаряжение?» — и придется сказать правду: я забыл рюкзак с военными вещами, оружие потерял, а потом, когда это понял, со мной случилась паническая атака. Кроме того, дома меня ждет столько оплеух, что придется заработать в два раза больше медалей — только так отец забудет о ружье.
Все вдруг показалось мне слишком сложным. Я зажмурился. На заправку возвращаться нельзя — это точно. Если поверну обратно, меня увезут, особенно когда поймут, что я ушел ночью и дома больше нет двадцать второго калибра. Придется продолжать путь. Я, конечно, раздобуду где-нибудь еду, и черт с ним, с тем сэндвичем с паштетом, который я положил на дно рюкзака.
Я встал и немного выждал, прежде чем идти дальше. Я не знал, сколько времени, но все еще стояла ночь — это точно. Плато оказалось таким же, как и в моих воспоминаниях, только без травы. Со всех сторон смотрели горы, а между ними — те самые поля, огромные, словно океан. Мне нравилось это место, потому что я люблю вещи, которые не меняются, — хотя, наверное, блестящие штучки мне нравятся чуть больше. Я пошел прямо вперед, на запах скошенного сена.
Наконец наступил рассвет, и я повернулся к нему лицом. Он был похож на красную воду, поднимавшуюся над горизонтом и стекавшую по одной стороне плато, куда я вот-вот упаду — о чем я, конечно, еще не знал.
Вдруг красный свет стал белым, плато заблестело и превратилось в самое прекрасное место в мире. Огромный валун возвышался над полями, я сел на землю и прислонился к нему, чтобы поспать. Закрывая глаза, я заметил расплывчатый эспарцет с большим пурпурным цветком. Покрытый росой скарабей карабкался вдоль стебля к солнцу.
Животные приветствуют тебя, Божественное Дитя!
Меня разбудило солнце, нажав прямо на веки раскаленными добела пальцами. Я загородился рукой, пытаясь еще поспать. Вокруг царило такое спокойствие, слышно было только растущий из земли воздух, но посреди всей этой тишины проглядывало что-то еще — выточенная ветром скульптура, и я в конце концов открыл глаза.
Сидя на валуне, она смотрела на меня, обняв колени и уткнувшись в них подбородком. Я подскочил, она тоже. Мы пялились друг на друга и не знали, что делать.
— Я думала, ты умер, — в конце концов сказала она.
Ее странный хриплый голос — голос взрослой женщины — никак не вязался с девчачьим телом. Она была такой худенькой, что казалось, ее могло унести порывом ветра — никто и не заметит. Прядь коротких светлых волос падала на лоб, что делало ее похожей на мальчика. Но больше всего меня поразили ее глаза. И я не преувеличиваю, когда говорю «поразили»: я действительно почувствовал удар, потому что в них сверкала ярость, а я ведь ничего не сделал.
Я ответил, что нет, я не умер. Я хотел, чтобы она оставила меня в покое, я в первый раз спал вдалеке от родителей, и нужно было обдумать, каково оно — уверен, это важно. Но она не оставила меня в покое, а посмотрела, нахмурившись, только не так удивленно, как обычно смотрят люди, с которыми я разговариваю впервые. Эта реакция взбесила меня, потому что я никогда раньше с ней не встречался и не люблю ничего нового.
Тогда она назвала свое имя, хотя я не спрашивал. Вивиан. Когда я захотел представиться, она и слова вставить не дала:
— Лицо не болит?
Я прикоснулся к щеке: место, которое я оцарапал о скалу, затвердело, обшарпалось, и там чуть-чуть щипало. Я заворчал. Затем Вивиан показала на куртку — мою красивую желтую куртку с красной надписью на спине:
— Шелл, забавное имя.
И тут она развеселилась. Ее смех звенел свежо и приятно. Но нет, меня звали не Шелл.
— Шелл — это марка бензина, — ответил я.
Но ей было плевать, ей нравилось имя Шелл, любое другое мне бы не подошло, звучало бы некрасиво. Теперь я уже не понимал, как назвать мое настоящее имя.
— Сама ты некрасивая, — сказал я вместо того, чтобы представиться.
В тот момент лучшего ответа у меня не нашлось, и, если честно, этот получился самым подходящим. Настолько остроумным, что Вивиан стиснула зубы и слезла с валуна. Я решил, что она набросится на меня. Конечно, я сильный, но она действительно разозлилась. Я не был уверен в победе. Когда она заговорила, ее голос звучал как ветер.
— Я не разрешала тебе отвечать, — сказала она.
— Я говорю, когда захочу.
— Ненавижу тебя.
— А я тебя.
Казалось, Вивиан задумалась: сначала посмотрела в небо, потом — на землю. Расковыряла носком дырку в земле.
— Чем занимаешься?
Я вдохнул изо всех сил, чтобы казаться важным.
— Иду на войну.
— На какую войну?
Я хихикнул. На какую войну? Она что, телевизор не смотрит?
— Ту, что по телевизору.
— Зачем?
Все эти вопросы утомляли; казалось, она влепила пощечину, хотя не трогала меня.
— Просто так, — ответил я. — Мужчины воюют.
Она плюнула под ноги, что никак не шло ее девчачьему телу, но вязалось с яростью в глазах. Тогда Вивиан снова спросила:
— Зачем?
— Что «зачем»?
— Зачем тебе быть мужчиной?
Я не знал, что ответить. Но это не смутило Вивиан, и она ответила вместо меня:
— Ты просто упертый имбецил. Вот зачем.
«Упертого» я не знал, но об «имбециле» был наслышан и не любил это слово. Я сжал кулаки.
И тут же увидел, что она испугалась. Раньше я ходил с отцом на охоту, пока сына Мартеля не убили по ошибке: его приняли за кабана, и мать не хотела, чтобы со мной произошло то же самое. Но я помню морду лисы, которую загнали собаки, и у Вивиан было такое же выражение лица. Глупо, но я чуть не расплакался.
— Я тебя ненавижу, — повторила она.
— А я ненавижу тебя еще больше.
Вивиан повернулась ко мне спиной и ушла, а я чуть не вздохнул с облегчением, что больше не придется смотреть ей в глаза. Однако издалека она обернулась:
— Завтра я вернусь.
Я рассмеялся. Иногда люди пугались, слыша мой особый хохот. Что она себе возомнила? Завтра я буду далеко-далеко, по ту сторону плато, может даже уже на войне. Я открыл рот, чтобы сказать что-нибудь гадкое, но сказал:
— Хорошо.
На следующий день она не пришла. Я ждал весь день; если бы у меня были часы, я бы сверялся с ними каждую минуту. Но ничего бы не получилось, потому что я не умею считывать время по циферблату. Стрелки двигаются, когда на них не смотришь, — конечно же, мне это не нравилось. Можете что угодно мне твердить, но это ненормально.
Вот с горой все понятно. Стоит себе на месте, ничего ни у кого не спрашивает, всегда похожа на себя и не превратится в мгновение ока в шоколадный эклер или ключ на восемнадцать, стоит только повернуться спиной. Я любил долину, заправку, плато, потому что они всегда одинаково выглядят. Даже зимой, когда идет снег, их с легкостью узнаешь — они словно переодеваются, но в глубине души я всегда знаю: они все те же. Просто игра такая.