Моя летопись — страница 26 из 36

Я благополучно вылезла на палубу, когда все места у столов были уже заняты. Хотела было дать несколько советов нашим хозяйкам (тот, кто не умеет работать, всегда очень охотно советует), но запах и вид рыбьих внутренностей заставили меня благоразумно уйти вниз.

По дороге встретила «извините, Беркина».

— Как поживаете? — радостно приветствовал он меня. И вдруг, понизив голос и совершенно изменив выражение лица, проговорил быстро:

— Слышали? Измена!

Оглянулся по сторонам и еще тише сказал:

— Капитан — изменник. Ведет нас в Севастополь, чтобы передать с рук в руки большевикам.

— Что за вздор? Откуда вы это взяли?

— Один пассажир подслушал радио. Молчите! Ни слова! Ни слова, но подготовляйте своих знакомых.

Он снова оглянулся, прижал палец к губам и скрылся.

Я поднялась наверх и разыскала мичмана, заведующего нашей радиостанцией.

— Скажите, действует наш аппарат?

— Нет, еще не наладили. Надеюсь, к завтрему поправим.

— А скажите, вы уверены, что в Севастополе большевиков нет?

— Ну кто же может поручиться? Вестей получить неоткуда. И ни одного встречного судна до сих пор не было. Впрочем, мы примем все меры, чтобы предварительно разузнать. Хотите посмотреть радиоаппарат?

Эх, Беркин, Беркин! «Извините, Беркин»! И откуда у вас все это берется!

Между тем внизу начали раздавать обед: суп из рыбы и рис с корнбифом.

Пассажиры с тарелками, судками, плошками и ложками выстроились двумя длинными хвостами в очереди.

У меня не было ни плошки, ни ложки, и где раздобыть это добро, я совершенно не знала. Какая-то добрая душа пожертвовала мне крышку от жестяного чайника.

— Вам туда рису положат.

Ладно. А вот ложка… Пошла в кухню.

В кухне два китайца — повар с помощником. Ни один ничего не понимает.

— Есть у вас ложка? Ложка? Понимаете? Ложка?

— Тасаталосака? — сказал повар.

— Ну, да, да — ложка! Дайте мне ложку!

— Тасаталосака, — спокойно повторил помощник, и оба занялись своим делом, не обращая на меня внимания.

— Я вам верну ее. Понимаете? Я вам заплачу.

Я показала им деньги.

И вдруг, откуда ни возьмись, налетела на меня серой бурей щучьего вида девица.

— Подкупать! — завизжала она. — Подкупать деньгами пароходных служащих! Получать привилегии, которых нет у неимущих!

— Чего вы кричите? — оторопела я. — Мне просто ложка нужна. Пусть даром дают, если не хотят получить на чай, я не в претензии.

При слове «на чай» с девицей сделались конвульсии.

— Здесь нет ни бар, ни чаев, ни денег. Здесь все работают и все получают одинаковый паек. Я видела, как вы хотели давать деньги, чтобы получать преимущества. Я могу засвидетельствовать, что видела и слышала. Я иду к капитану и расскажу ему все.

Она быстро повернулась и вылетела из кухни.

Итак, значит я — гнусный преступник, и вдобавок, несмотря на все душевные подлости, лишенный ложки.

Уныло пошла я на палубу. По дороге встречаю одного из наших судовых командиров.

— Что, вы уже пообедали? — спрашивает он бодро.

Я безнадежно махнула рукой.

— Ни плошки, ни ложки, и вдобавок на меня же еще жалуются капитану.

— Что за ерунда? — удивился офицер. — Идите к себе в каюту. Я сейчас пришлю вам обед.

И через десять минут я царственно сидела на скамеечке в ванной комнате, поджав по-турецки ноги, и на коленях у меня была тарелка с рисом и корнбифом, и в рис воткнуты ложка и вилка. Вот как возвеличила меня судьба.

Поздно вечером, когда я уже улеглась на свою беженскую котиковую шубку, дверь в каютку распахнулась, и в мутном свете коридора обрисовалась фигура щучьей девицы.

— Вы не спите? — спросила фигура.

— Нет еще.

— У вас в багаже, кажется, есть гитара?

— Да. А что?

Я была сонная и испугалась. Вдруг она побежит жаловаться капитану, что я вожу с собой музыкальные инструменты, «когда народ голодает».

Ну, думаю, все равно. Пусть выбрасывают в воду мое белье и платье. Гитары не отдам.

— Будьте любезны, — холодно говорит щучья девица, — дать свою гитару. Она нужна в лазаретном отделении, где есть больной элемент.

В первый раз слышу, чтобы больных лечили гитарами!

— Нет, — также холодно ответила я. — Я вам своей гитары не дам. Кроме того, она с багажом в трюме, и вряд ли будут выворачивать весь груз для ваших выдумок.

— Если вы так относитесь к своему гражданскому долгу, — истерически задохнулась девица, — то мы еще увидим!..

Как она мне, однако, надоела! Отдать мою любимицу, мою певучую радость, мою гитару в эти рыбьи плавники!

«Больной элемент», наверное, подтянул бы колки и затренькал:

Вы-ыйду ль я на ре-еченьку,[72]

Выйду ль я на бы-ыструю…

Ужас какой!

Я так люблю ее, мою «подругу семиструнную»…

С самого детства знаю я над собой эту власть струны.

Помню, как в первый раз ребенком услышала в балете в Мариинском театре соло на арфе Цабеля[73]. Я была так потрясена, что, вернувшись домой, ушла одна в гостиную, обняла жесткую диванную подушку с вышитой бисерной собачкой и плакала, до боли прижимаясь лицом к бисерным лапам. Я ведь не могла рассказать о неизъяснимом восторге, о блаженной струнной тоске, первый раз зазвеневшей для меня в земной моей жизни.

Звук струнный — это почти первая музыкальная радость человечества. Самая первая, конечно, свирель — у народов пастушеских. Но в первой молитве, в первом храме всегда торжественно и вдохновенно пели струны…

Короткие арфы в руках у жриц Ассирии, у египтянок…

«Начальнику хора. На струнных орудиях. На осьмиструнном. Псалом Давида»…

Потом лиры, лютни и, наконец, гитара. Пятнадцатый, шестнадцатый, семнадцатый века — все звенит, все поет и плачет гитарными струнами. Миннезингеры[74], менестрели[75], бродячие поэты-музыканты разносят в песнях чары любви и колдовство черной книги «Гримуара». И вся поэзия средневековой жизни идет в сердца через струны.

В дни самого мрачного средневековья, когда тихие затворники, пряча мысль свою, как тайную лампаду в темных кельях монастырей, в исступленных муках души искали великий разум у жизни и за эту муку свою сгорали на кострах инквизиции, — тогда о радостях земли знали только песни, и несли их певцы-поэты с гитарами в руках.

В России гитара, была хороша только у цыган. Русский человек относился к ней, как к балалайке: уныло подбирал лады и тренькал:

Выйду ль я на реченьку…

Цыгане «мотивчика» не тренькают. Они умеют перебирать струны говорком, давать вспышки, вскрики и сразу гасить бурный аккорд ласковой, но властной ладонью.

У каждого своя манера дотронуться до струны. И каждому она отвечает иначе. И у нее бывают свои настроения, и не всегда одинаково отзовется она даже на привычное ей касание.

— Более сырой, более сухой воздух, — скажут мне.

Может быть. Но разве наши собственные настроения не зависят в большой мере от «сухости» окружающей среды?

Старая, пожелтевшая гитара с декой, тонкой и звонкой, — сколько в ней накоплено звуков, сколько эманаций от песенно касавшихся пальцев: такая гитара — дотроньтесь до нее! — сама поет, и всегда в ней найдется струна, настроенная созвучно какой-то вашей струне, которая ответит странным физическим тоскливо-страстным ощущением в груди, в том месте, где древние предполагали душу…


Я не могла отдать свою гитару щучьей девице для увеселения «больного элемента».

20

Утром ко мне зашел Смольянинов. Он был чем-то вроде администратора на нашем корабле. В прошлой своей жизни — как будто сотрудником «Нового времени». В точности не знаю.

— Знаете, — сказал он мне, — кое-кто из пассажиров выражает неудовольствие, что вы вчера рыбу не чистили. Говорят, что вы на привилегированном положении и не желаете работать. Нужно, чтоб вы как-нибудь проявили свою готовность.

— Ну что ж, я готова проявить готовность.

— Прямо не знаю, что для вас придумать… Не палубу же вас заставить мыть.

— А-ах!

Мыть палубу! Розовая мечта моей молодости!

Еще в детстве видела я, как матрос лил воду из большого шланга, а другой тер палубу жесткой, косо срезанной щеткой на длинной палке. Мне подумалось тогда, что веселее ничего быть не может. С тех пор я узнала, что есть многое повеселее, но эти быстрые крепкие брызги бьющей по белым доскам струи, твердая, невиданная щетка, бодрая деловитость матросов — тот, кто тер щеткой, приговаривал «гэп! гэп!» — остались чудесной радостной картиной в долгой памяти.

Вот стояла я голубоглазой девочкой с белокурыми косичками, смотрела благоговейно на эту морскую игру и завидовала, что никогда в жизни не даст мне судьба этой радости.

Но добрая судьба пожалела бедную девочку. Долго томила ее на свете, однако желания ее не забыла. Устроила войну, революцию, перевернула все вверх дном и вот наконец нашла возможность — сует в руки косую щетку и гонит на палубу.

Наконец-то! Спасибо, милая!

— А скажите, — обращаюсь я к Смольянинову, — у них есть такая косая щетка? И воду будут лить из шланга?

— Как? — удивляется Смольянинов. — Вы согласны мыть палубу?

— Ну конечно! Ради Бога, только не передумайте. Бежим скорее…

— Да вы хоть переоденьтесь.

Переодеться-то было не во что.

Вообще на «Шилке» носили то, что не жалко, сохраняя платье для берега, так как знали, что купить уже будет негде. Поэтому носили то, в чем в ближайшие дни никакой надобности не предвиделось: какие-то пестрые шали, бальные платья, атласные туфли.

На мне были серебряные башмаки… Все равно в них по городу не пойдешь квартиру искать.

Поднялись наверх.

Смольянинов пошел, распорядился. Юнга притащил щетку, притянул шланг. Брызнула веселая вода на серебряные башмаки.