В «Воспоминаниях» Тэффи много блестящих страниц, где писательница со свойственной ей ироничностью и умением проникать в суть характеров лаконично и убедительно воспроизводит лики времени. Книга Тэффи помогает нам понять тех, кто покинул Россию в разгар Гражданской войны или сразу после нее. Гражданская война — не столь уж частое явление в истории. И трудно в такой период сохранять нейтралитет, нужно, хотя бы в пассивной форме, принять ту или иную сторону. Сделать выбор. И Тэффи делает его: ее враги — новые большевистские власти и их войска. Она об этом пишет. И лишь мимоходом сообщает, как с Максимилианом Волошиным они вызволяли из застенков Добровольческой армии Кузьмину-Караваеву, схваченную белыми по ложному доносу.
Тэффи не пишет о застенках Добровольческой армии (она этого и не могла знать, поскольку в период гражданской войны — как и любой войны — всегда возрастает роль пропаганды, и если газеты белых ярко живописали жестокости красных, то газеты красных с не меньшим усердием клеймили зверства белых), но зато несколько раз сообщает о виселице, которую явно использовали красные.
Книга Тэффи помогает понять тех русских людей, кто оказался в стане белых, покинул родные берега с надеждой вернуться, но так никогда и не ступил вновь на русскую землю.
Несколько иной жанр у произведений, включенных в книгу, которую писательница предполагала назвать «Моя летопись». Здесь она хотела рассказать о тех замечательных (в том или ином отношении) людях, с кем ей пришлось встречаться, общаться на протяжении многих лет или же встретиться всего лишь два-три раза (например Распутин), но слишком уж выделялись эти люди, слишком заметную роль сыграли или в истории литературы, или в судьбе России, русской эмиграции, или, наконец, в судьбе самой Тэффи. Герои ее «Летописи» не равнозначны ни по таланту, ни по известности, ни по своей роли в той или иной сфере жизни. Однако все они прошли через жизнь писательницы и оставили в ней заметный след.
Читателю сразу же бросается в глаза, что ни одна из глав «Летописи» не посвящена тем современникам, кто еще был жив. Правда, в главе «Георгий Чулков и Мейерхольд» Тэффи оговаривается: «Не знаю, жив ли Георгий Чулков». Но, очевидно, все же до нее дошли какие-то слухи, что к тому времени Чулкова в живых уже не было. Так что принцип этот выдержан. О живых она или упоминает мельком, или зашифровывает их под каким-нибудь инициалом. Вероятно, здесь действует внутренняя тактичность: Тэффи знает, что не каждому хочется, чтобы о нем писали, — а иногда и опасение навредить: вдруг тот, кого она упомянула, находится сейчас в Советском Союзе — ведь его могут объявить «врагом народа» из-за того, что о нем пишет «белогвардейская» писательница…
В разное время пересеклись судьбы Тэффи и ее героев, по-разному складывались их отношения, и узнать что-то новое из ее уст даже о хорошо известных людях или же хотя бы что-то о почти совсем неизвестных сегодня персонажах — всегда интересно. Потому что каждая глава (или очерк) ее «Летописи» — это художественное произведение, герои которого живут, действуют в эпоху, порой отстоящую от нас более чем на полвека, на три четверти века, а иногда почти на век (большевистская «Новая жизнь» выходила в 1905 году!), и мы узнаём во взаимоотношениях, поисках, метаниях людей прошлого какие-то черты, особенности, присущие и нашим современникам.
Мы узнаём что-то новое и о личности Николая II, и о личности Репина, знакомимся с почти неведомым ныне русскому читателю Лоло, проникаемся еще большей симпатией к А. И. Куприну и вновь открываем для себя таких «странных людей», как З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковский.
Узами теплой дружбы и взаимопонимания были связаны три русских писателя, доживавших последние свои годы в далеком Париже: И. А. Бунин, Тэффи и Б. Г. Пантелеймонов. Помимо воспоминаний третьих лиц, есть тому доказательства и самих участников дружеского кружка. Bo r они на фотографии 1949 года за столом в саду среди других писателей: Бунин в кепке, Тэффи, рядом стоит Пантелеймонов. Есть письма Тэффи к Андрею Седых в Нью-Йорк, есть надписи на книжках. Вот надпись на сборнике стихов Тэффи «Шамрам», подаренном Пантелеймонову: «Дорогому брату по духу Б. Пантелеймонову. Повернитесь вечером лицом к Востоку и вспомните то, чего не было». Вот надпись на книжке Пантелеймонова «Святый Владимир»: «Надежде Александровне Тэффи, очаровательной, несравненной, умной, исключительной — благодарный Б. Пантелеймонов».
А вот листок в клеточку, вырванный из блокнота, со словами, написанными Тэффи за несколько дней, а может и часов, до смерти:
«Нет выше той любви, как если кто морфий свой отдаст брату своему.
Вот!!
Н. Т.»
Запись эта сделана писательницей, когда она уже с трудом могла говорить и страдала от мучительных болей. Тэффи благодарила в ней Тамару, вдову скончавшегося двумя годами ранее Бориса Пантелеймонова, принесшую ей морфий, который только и позволял на некоторое время избавиться от мук. Как видим, и в тяжкие свои часы Тэффи не утратила ни силы духа, ни склонности к иронии и шутке.
Такой она и была на протяжении всей жизни — смелой, острой на язык, ироничной, умной, очаровательной, исключительной, несравненной.
Ст. Никоненко
ВОСПОМИНАНИЯ
Автор считает нужным предупредить, что в «Воспоминаниях» этих не найдет читатель ни прославленных
героических фигур описываемой эпохи
с их глубокой значимости фразами,
ни разоблачений той или иной политической линии,
ни каких-либо «освещений и умозаключений».
Он найдет только простой и правдивый рассказ
о невольном путешествии автора через всю Россию
вместе с огромной волной таких же, как он, обывателей.
И найдет он почти исключительно простых,
неисторических людей, показавшихся забавными
или интересными, и приключения,
показавшиеся занятными,
и если приходится автору говорить о себе,
то это не потому, что он считает свою персону
для читателя интересной, а только потому,
что сам участвовал в описываемых приключениях
и сам переживал впечатления и от людей,
и от событий, и если вынуть из повести этот стержень,
эту живую душу, то будет повесть мертва.
Москва. Осень. Холод.
Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто.[7] Перспектив никаких.
Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита-антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои литературные выступления.
Убеждал мрачно.
— Сегодня ели булку? Ну так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской»[8] гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне — меня все знают. Мой псевдоним Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-Богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.
— Вы говорили в «Лондонской»?
— Ну в «Лондонской». Плоха вам «Международная»[9]?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
— Этот псевдоним Гуськин — какой-то странный.
— Чем странный? — отвечали люди опытные. — Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко[10]. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
— Ну вот видите! — ликовал Гуськин. — Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет как хлеб с маслом.
Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия[11]. А тут еще псевдоним Гуськин с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая — вы едете!», «Счастливая — в Киеве пирожные с кремом». И даже просто: «Счастливая… с кремом!»
Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. А люди с надеждами неожиданно находили в себе украинскую кровь, нити, связи.
— У моего кума был дом в Полтаве.
— А моя фамилия, собственно говоря, не Нефедин, а Нехведин, от Хведько, малороссийского корня.
— Люблю цыбулю с салом!
— Попова уже в Киеве, Ручкины, Мельзоны, Кокины, Пупины, Фики, Шпруки. Все уже там.
Гуськин развил деятельность.
— Завтра в три часа приведу вам самого страшного комиссара с самой пограничной станции. Зверь. Только что раздел всю «Летучую мышь»[12]. Все отобрал.
— Ну уж если они мышей раздевают, так где уж нам проскочить!
— Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним полюбезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вечером поведу его в театр.
Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод[13], густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.
Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди долгие, долгие часы. Наконец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась — и вышел «сам». Кто он был — не знаю. Но был он, как говорилось, — «весь в пулеметах».