За завтраком мой помещик совсем разошелся: давал всем советы, как нужно сидеть, и как нужно лежать, и о чем нужно думать, и как сосать лимон, и жевать корку с солью, и упираться затылком, и стараться выгнуть спину, и чего-чего только не было.
Я даже удивилась, что такой сухопутный человек вдруг в таких морских делах, оказывается, совсем свой человек.
Пассажиры слушали его с интересом и уважением. Спрашивали советов. Он охотно отвечал, толково и подробно. Я, конечно, хотя и удивлялась, но слушала тоже очень внимательно. Уж кому-кому, а мне указаниями этого опытного человека пренебрегать не следовало.
Так как больше всего он подчеркивал, что при легкой качке следует держаться на палубе, то я сразу после завтрака и поднялась туда. Помещик последовал за мной.
Капитан оказался прав: мы обошли маяк, и сразу пароход наш пошел верблюжьей походкой, ныряя носом и поднимая по очереди то правый, то левый борт.
Я весело разговаривала, держась за перила. Смотрела на горизонт, где в сизых облаках поблескивала, еще далекая, молния, дышала влажным соленым ветром.
Но вот — два-три моих вопроса остались без ответа. Обернулась — пусто. Мой помещик скрылся. Что бы это значило? Немногие пассажиры, поднявшиеся со мной после завтрака, ушли тоже. И тут я почувствовала, что у меня сильно кружится голова.
Надо лечь.
Идти оказалось довольно трудно, и я кое-как спустилась по лестнице, держась двумя руками за перила. Внизу в общей дамской каюте все места уже были заняты. Все пассажирки лежали.
Я разыскала пустой уголок и кое-как примостилась, положив голову на чей-то чемодан.
Но куда же исчез мой помещик? Ведь выехал специально, чтобы позаботиться обо мне в дороге. Вот бы теперь сбегал бы за лимоном или хоть достал бы подушку.
Лежу, удивляюсь, вспоминаю его советы и наставления.
В эту большую каюту выходило шесть дверей из отдельных дамских каюток. Все эти каютки были заняты, и я решила, что останусь там, где я была, и постараюсь заснуть.
И вдруг дверь распахивается — и влетает мой помещик. Без шляпы, вид дикий, глаза блуждают…
— Вы меня ищете? — крикнула я. — Я здесь!..
Но он не слышал. Он рванул дверь одной из каюток и всунул туда голову. Раздался дикий визг, какой-то козлиный рев, и дверь захлопнулась снова.
«Это он меня ищет!» — подумала я и закивала ему головой.
Но он не видел меня. Он кинулся ко второй каютке, опять рванул дверь и всунул голову. И снова козлиный рев и дикий визг. Я даже разобрала визжащие слова:
— Что за безобразие!..
И опять он выскочил, и дверь захлопнулась.
«Он думает, что я в одной из этих кают…»
— Николай Петрович! Я здесь!
Но он уже подскочил к третьей каютке и, всунув в нее голову, вопил козлиным ревом что-то непонятное, и женские голоса визжали про «безобразие».
«Что с ним, — думала я, — чего он блеет, как козел? Мог бы постучать и спросить…»
Но тут он сунул голову в четвертую каютку, которая была поближе ко мне, и отскочил, отшвырнутый чьими-то руками, остановился растерянный и страшный и завопил:
— Да где же это, наконец, черт возьми? — кинулся к пятой двери.
Тут я все поняла и, спрятав лицо в шарф, сделала вид, что я сплю.
Мои соседки стали волноваться и возмущаться:
— Безобразие! Открывать двери в дамские каюты и так…
— Этот господин, кажется, с вами едет? — спросила меня одна из пассажирок.
— Ничего подобного, — удивленно и обиженно ответила я. — Вижу его в первый раз.
Она, кажется, мне не поверила, но поняла, что от такого спутника нельзя не отречься.
Навестив таким образом все шесть кают подряд и сопровождаемый криками возмущения и визгом негодования, он пулей выскочил в коридор.
Когда мы подошли к Ялте, я встретила его около сходней.
— Вот вы где! — неестественно бодро сказал он. — А я вас искал весь день на палубе. На палубе было чудесно! Этот простор, эта мощь, ни с чем не сравнимая! Красота! Стихия! Нет — я прямо слов не нахожу. Я все время в каком-то экстазе простоял на палубе. Конечно, не всякий может. Из всего парохода, по правде говоря, только я да капитан держались на ногах. Даже помощник капитана, опытный моряк, однако, сдрейфил. Н-да. Все пассажиры в лежку. Очень приятный, свежий переход.
— А я взяла себе отдельную каюту, — сказала я, стараясь не смотреть на него.
— Я так и знал, что с вами будет возня, — пробормотал он, стараясь не смотреть на меня.
Какое очарование души увидеть среди голых скал, среди вечных снегов у края холодного мертвого глетчера крошечный бархатистый цветок — эдельвейс. Он один живет в этом царстве ледяной смерти. Он говорит: «Не верь этому страшному, что окружает нас с тобой. Смотри — я живу».
Какое очарование души, когда на незнакомой улице чужого города к вам, бесприютной и усталой, подойдет неизвестная вам дама и скажет уютным киево-одесским (а может быть, и харьковским) говорком:
— Здравствуйте! Ну! Что вы скажете за мое платье?
Вот так бродила я по чужому мне Новороссийску, искала пристанища и не находила, и вдруг подошла ко мне неизвестная дама и сказала вечно женственно:
— Ну, что вы скажете за мое платье?
Видя явное мое недоумение, прибавила:
— Я вас видела в Киеве. Я Серафима Семеновна.
Тогда я успокоилась и посмотрела на платье. Оно было из какой-то удивительно скверной кисеи.
— Отличное платье, — сказала я. — Очень мило.
— А знаете, что это за материя? Или вы воображаете, что здесь вообще можно достать какую-нибудь материю? Здесь даже ситца ни за какие деньги не найдете. Так вот, эта материя — аптечная марля, которая продавалась для перевязок.
Я не очень удивилась. Мы в Петербурге уже шили белье из чертежной кальки. Как-то ее отмачивали, и получалось что-то вроде батиста.
— Конечно, она, может быть, не очень прочная, — продолжала дама, — немного задергивается, но недорогая и широкая. Теперь уже такой не найдете — всю расхватали. Осталась только йодоформенная, но та хотя и очень красивого цвета, однако плохо пахнет.
Я выразила сочувствие.
— А знаете, моя племянница, — продолжала дама, — купила в аптеке перевязочных бинтов — очень хорошенькие, с синей каемочкой — и отделала ими вот такое платье. Знаете, нашила такие полоски на подол, и, право, очень мило. И гигиенично — все дезинфицировано.
Милое, вечно женственное! Эдельвейс, живой цветок на ледяной скале глетчера. Ничем тебя не сломить! Помню, в Москве, когда гремели пулеметы и домовые комитеты попросили жильцов центральных улиц спуститься в подвал, вот такой же эдельвейс — Серафима Семеновна — в подполье, под плач и скрежет зубовный — грела щипцы для завивки над жестяночкой, где горела за неимением спирта какая-то смрадная жидкость против паразитов.
Такой же эдельвейс бежал под пулеметным огнем в Киеве купить кружево на блузку. И такой же сидел в одесской парикмахерской, когда толпа в панике осаждала пароходы.
Помню мудрые слова:
— Ну да, все бегут. Так ведь все равно, не побежите же вы непричесанная, без ондюлясьона?!
Мне кажется, что во время гибели Помпеи кое-какие помпейские эдельвейсы успели наскоро сделать себе педикюр…
Умиротворенная этими мыслями, я спросила у неизвестной мне Серафимы Семеновны насчет комнаты.
— Есть одна, недурная, только там вам будет неуютно.
— Пустяки. Что уж тут может быть неуютного. Где уж тут выбирать и разбирать!
— Все-таки я вам советую немножко обождать. Там двое тифозных. Если умрут, так, может быть, сделают дезинфекцию… Немножко подождите.
Вспомнила свои поиски в Одессе. Здесь тиф, там была свирепая испанка. Кто-то снабдил меня в Киеве письмом к одному одесскому инженеру, который обещал предоставить мне комнату в своей квартире. Тотчас по приезде пошла по указанному адресу. Звонила долго. Наконец дверь чуть-чуть приоткрылась и кто-то шепотом спросил, что мне нужно. Я протянула письмо и сказала, в чем дело. Тогда дверь приоткрылась пошире и я увидела несчастное, изнуренное лицо пожилого человека. Это был тот самый инженер.
— Я не могу вас впустить в свою квартиру, — все так же шепотом сказал он. — Место у меня есть, но поймите: пять дней тому назад я похоронил жену и двоих сыновей. Сейчас умирает мой третий сын. Последний. Я совсем один в квартире. Я даже руку не смею вам протянуть — может быть, я уже заражен тоже. Нет, в этот дом входить нельзя.
Да. Там была испанка, здесь сыпной тиф.
Серафима Семеновна с большим аппетитом рассказывала ужасы.
— Одна барышня пошла в церковь, на похороны своего знакомого. А там ее спрашивают: «Отчего, мол, у вас такой глубокий траур?» Она говорит: «Вовсе не траур, а просто черное платье». А ей показывают: «Почему же у вас на юбке серая полоса нашита?» Взглянула — а это всё паразиты. Ну, она, натурально, хлоп в обморок. Начали ее приводить в чувство, а она уже вся в тифу.
Под эти бодрящие рассказы пошла я разыскивать «Шилку», которую перевели к другому молу, далекому и пустому. Там торчала она, тихая, голая, высоко вылезая из воды, и спущенные длинные сходни стояли почти вертикально.
Посмотрела — решила, что все равно не влезу. И сходни-то были без зарубок — прямо две узкие доски. Сделала несколько шагов — ноги скользят обратно, а подо мной отвесный срыв высокого мола, а внизу глубоко вода.
Совсем загрустила. Села на чугунную тумбу и стала стараться думать о чем-нибудь приятном.
Все-таки, что ни говори, я очень недурно устроилась. Погода хорошая, вид чудесный, никто меня не колотит и вон не гонит. Сижу на удобной тумбе, как барыня, а надоест сидеть, могу встать и постоять либо походить. Что захочу, то и сделаю, и никто не смеет мне запретить.
Вон сверху, с парохода, кто-то перевесился, кто-то стриженый, и смотрит на меня.
— Отчего же вы не подымаетесь? — кричит стриженый.
— А как же я подымусь? — кричу я.
— А по доске.
— А я боюсь.
— Да ну!
Стриженый отошел от края и через минуту бойко бочком побежал по доске вниз.