Расставаясь, она говорила:
Не забудь ты меня на чужбине…
– Подождем минутку, – шепнула мне хозяйка. – Сейчас она кончит.
И продолжала стоять около меня, ища кого-то глазами.
– Теперь мы можем пройти.
Она взяла меня под руку и повела по залу, все ища кого-то.
Мы прошли через всю комнату и вошли в маленькую полутемную гостиную. Гостиная была пустая. Хозяйка усадила меня на диванчик.
– Я к вам сейчас вернусь. Вы не уходите.
Она действительно скоро вернулась, но не одна. С ней пришло черное домино.
– Вот эта таинственная маска, – смеясь, сказала С., – будет вас пока развлекать. Подождите меня здесь.
Черное домино село рядом со мной и молча смотрело на меня через узкие прорези маски.
– Вы меня не знаете, – пробормотало оно наконец. – Но мне ужасно надо поговорить с вами.
Голос был незнакомый. Но интонация знакомая. Таким прерывистым, истерическим тоном говорила со мной фрейлина Е. Говорила о Распутине.
Я посмотрела на свою собеседницу. Нет, это не Е. Та была маленькая. Эта – очень высокая. Чуть-чуть картавила, как все наши великосветские дамы, которые в детстве начинают говорить по-английски прежде, чем по-русски.
– Я все знаю, – нервно продолжала незнакомка. – Вы в четверг должны быть в одном доме.
– Нет, – удивилась я. – Я нигде не должна быть.
Она страстно взволновалась:
– Ну зачем, зачем вы не говорите правды? Ведь я же все знаю.
– Где же, по-вашему, я должна быть? – спросила я.
– Там. У него.
– Ничего не понимаю.
– Вы хотите проверить меня? Ну что же, я скажу прямо. Вы будете в четверг у… у Распутина.
– Почему вы так думаете? Меня никто в четверг к нему не приглашал.
Дама притихла.
– Может быть, вы еще не получили этого приглашения… Но все равно вы его должны получить. Это уже решено.
– Что же вас в этом деле так волнует? – спросила я. – Может быть, вы мне скажете ваше имя?
– Я не для того надела эту идиотскую маску, чтобы говорить вам мое имя. Да это для вас безразлично. Не в этом дело. Дело в том, что вы будете в четверг там.
– Нет, я не собираюсь к Распутину, – спокойно сказала я. – Уверяю вас, что я к нему не пойду.
– А-ах!
Она вся вскинулась и схватила меня за руку своими затянутыми в тугие черные перчатки руками.
– Нет, вы нарочно так говорите. Вы пойдете! Почему вы не пойдете?
– Да мне неинтересно.
– И вы не передумаете?
– Нет.
У нее задрожали плечи. Мне показалось, что она плачет.
– Я думала, что вы искренни, – прошептала она.
Я совсем растерялась.
– Вы чего же это от меня хотите? Вам неприятно, что я не пойду? Я ничего не понимаю.
Она опять сжала мне руку.
– Умоляю вас всем, что у вас есть святого: откажитесь идти в четверг. Надо, чтобы он отменил этот вечер. Он не должен приезжать из Царского в четверг. Этому надо помешать, потому что это будет ужасно.
Она бормотала что-то, вздрагивая плечами.
– Я не понимаю, при чем я здесь, – сказала я. – Но если это может вас успокоить, то поверьте мне: я даю вам честное слово, что не пойду. Я через три дня еду в Москву.
У нее опять задрожали плечи, и опять показалось мне, что она плачет.
– Спасибо вам, дорогая, дорогая…
И, быстро нагнувшись, она поцеловала мне руку.
Вскочила и ушла.
«Нет, это не Вырубова, – подумала я, вспомнив, как та ждала меня на вечере у знакомых. – Нет, это не она. Вырубова довольно полная, и, главное, она хромает. Это не она».
Я разыскала хозяйку.
– Кто эта дама в маске, которую вы мне подсунули?
Хозяйка как будто была недовольна вопросом.
– Как же я могу знать, раз она в маске?
Во время ужина черные домино исчезли. Или, может быть, просто сняли маскарадный наряд.
Я долго присматривалась к незнакомым лицам, ища губы, целовавшие мне руку…
В конце стола сидели музыканты: гитара, гармонь и бубен. Те самые. Распутинские. Цепь… нить.
На другой день пришел ко мне Измайлов, страшно расстроенный.
– Случилась ужасная гадость. Вот прочтите. – Дает газету.
В газете сообщалось о том, что Распутин стал часто бывать в кругу литераторов, где за бутылкой вина рассказывает разные забавные анекдоты о чрезвычайно высоких особах.
– Это еще не все, – прибавил Измайлов. – Сегодня был у меня Ф. и говорил, что его неожиданно вызвали в охранку и допрашивали, кто именно из литераторов у него обедал и что именно Распутин рассказывал. Грозили высылкой из Петербурга. Но что противнее и удивительнее всего, так это то, что на столе у допрашивавшего его охранника Ф. ясно видел тот самый листок – который собственной рукой написал М-ч.
– Неужели М-ч работает в охранке?
– Неизвестно, он ли или кто другой из гостей Ф. Во всяком случае, надо быть очень осторожными. Если нас и не будут допрашивать, то следить за нами, конечно, будут. Поэтому если Распутин будет писать или вызывать по телефону, то отвечать ему не следует. Впрочем, вашего адреса он не знает, да и вряд ли и фамилию хорошо усвоил.
– Вот вам и мистические тайны старца! Розанова жалко! Такой прозаический бытовой конец…
– Барыня, вас два раза кто-то по телефону нарочно спрашивал, – смеясь, говорит мне горничная.
– Как так – нарочно?
– Да я спрашиваю: кто такой? А он говорит: «Распутин». Кто-то, значит, подшучивает.
– Слушайте, Ксюша, если он еще будет подшучивать, отвечайте непременно, что я уехала, и надолго. Поняли?
Я скоро уехала из Петербурга. Распутина больше не видала.
Потом, когда прочла в газетах, что труп его сожгли, – вспомнила его, того черного, скрюченного, страшного колдуна:
«Сожгут? Пусть сожгут. Одного не знают: Распутина убьют, и России конец.
Вспомни!., вспомни!..»
Вспомнила.
Аркадий Аверченко
Началось это приблизительно в 1909 году. Точно не помню. Я годы различаю не по номерам (год номер тысяча девятьсот такой-то), а по событиям.
Время тогда было строгое. Смех не имел права на существование. Допускался только так называемый «смех сквозь незримые миру слезы»[118], пронизанный гражданской скорбью и тоской о несовершенстве человечества.
Как раздражали эти «незримые слезы» Достоевского!
«Никогда еще не было сказано на Руси более фальшивого слова, чем про эти „незримые слезы“».
А ведь как ценил Достоевский Гоголя! Как жил Гоголь в его подсознательном! Не знаю, заметил ли кто-нибудь, что мать Раскольникова звали Пульхерия Ивановна и что в письме своем к сыну упоминала она о купце Афанасии Ивановиче[119], с которым вела дела. Ведь эти два имени-отчества теперь уже стали нарицательными, дать их Достоевский нарочно никак не мог. Они выскочили оба вместе из его подсознательного, из той потайной душевной кельи, где любовно запечатлелись.
А вот этих «незримых слез» он вынести не мог. Но в русской литературе требование на них укоренилось надолго.
Да, ирония, сатира на нравы – это извольте, но свободный смех, о котором Спиноза сказал, что он «есть радость, а потому сам по себе благо», – это было неприемлемо.
Очаровательные юмористические рассказы Антоши Че-хонте были прощены автору, только когда он прославился художественной грустью своего таланта.
Где-то на задворках чуть дышали «Стрекоза» и «Осколки»[120]. Грубый лейкинский юмор мало кого веселил. В газетах на последней странице уныло хихикал очередной анекдот и острые намеки на «отцов города, питающихся от общественного пирога». При этом были и картинки. У действующих лиц изо рта вылезал пузырь, а на пузыре выписывались слова, которые это лицо произносит. Юмористические журналы продергивали тещу, эту неистощимую тему, свободную от цензурного карандаша.
Не могу указать точно, когда это началось, но в то время, о котором сейчас идет речь, газеты по понедельникам не выходили. И вот один предприимчивый журналист – Василевский He-Буква (этот странный псевдоним произошел оттого, что брат журналиста писал под именем «Василевский Буква») – задумал выпускать по понедельникам литературную газету. Газета имела успех. Я тоже принимала в ней участие, помещая мои первые рассказы. Тогда впервые появились остроумные фельетоны, подписанные именем Аверченко.
Мы спрашивали у He-Буквы, кто это такой.
– А это один остряк из провинции. Он даже собирается сюда приехать.
И вот как-то горничная докладывает:
– Пришел Стрекоза.
Стрекоза оказался брюнетом небольшого роста. Сказал, что ему в наследство досталась «Стрекоза», которую он хочет усовершенствовать, сделать литературным журналом, интересным и популярным, и просит меня сотрудничать. Я наши юмористические журналы не любила и отвечала ни то ни се:
– Мерси. С удовольствием, хотя, в общем, вряд ли смогу и, должно быть, сотрудничать не буду.
Так на этом и порешили.
Недели через две опять горничная докладывает:
– Стрекоза пришел.
На этот раз Стрекозой оказался высокий блондин. Но я знала свою рассеянность и плохую память на лица, ничуть не удивилась и очень светским тоном сказала:
– Очень приятно, мы уж с вами говорили насчет вашего журнала.
– Когда? – удивился он.
– Да недели две тому назад. Ведь вы же у меня были.
– Нет, это был Корнфельд.
– Неужели? А я думала, что это тот же самый.
– Вы, значит, находите, что мы очень похожи?
– В том-то и дело, что нет, но раз мне сказали, что вы тоже Стрекоза, то я и решила, что я просто не разглядела. Значит, вы не Корнфельд?
– Нет, я Аверченко. Я буду редактором, и журнал будет называться «Сатирикон».
Затем последовало изложение всех тех необычайных перспектив, о которых мне уже говорил Корнфельд.