Моя летопись. Воспоминания — страница 59 из 65

Расставаясь, она говорила:

Не забудь ты меня на чужбине…

– Подождем минутку, – шепнула мне хозяйка. – Сейчас она кончит.

И продолжала стоять около меня, ища кого-то глазами.

– Теперь мы можем пройти.

Она взяла меня под руку и повела по залу, все ища кого-то.

Мы прошли через всю комнату и вошли в маленькую полутемную гостиную. Гостиная была пустая. Хозяйка усадила меня на диванчик.

– Я к вам сейчас вернусь. Вы не уходите.

Она действительно скоро вернулась, но не одна. С ней пришло черное домино.

– Вот эта таинственная маска, – смеясь, сказала С., – будет вас пока развлекать. Подождите меня здесь.

Черное домино село рядом со мной и молча смотрело на меня через узкие прорези маски.

– Вы меня не знаете, – пробормотало оно наконец. – Но мне ужасно надо поговорить с вами.

Голос был незнакомый. Но интонация знакомая. Таким прерывистым, истерическим тоном говорила со мной фрейлина Е. Говорила о Распутине.

Я посмотрела на свою собеседницу. Нет, это не Е. Та была маленькая. Эта – очень высокая. Чуть-чуть картавила, как все наши великосветские дамы, которые в детстве начинают говорить по-английски прежде, чем по-русски.

– Я все знаю, – нервно продолжала незнакомка. – Вы в четверг должны быть в одном доме.

– Нет, – удивилась я. – Я нигде не должна быть.

Она страстно взволновалась:

– Ну зачем, зачем вы не говорите правды? Ведь я же все знаю.

– Где же, по-вашему, я должна быть? – спросила я.

– Там. У него.

– Ничего не понимаю.

– Вы хотите проверить меня? Ну что же, я скажу прямо. Вы будете в четверг у… у Распутина.

– Почему вы так думаете? Меня никто в четверг к нему не приглашал.

Дама притихла.

– Может быть, вы еще не получили этого приглашения… Но все равно вы его должны получить. Это уже решено.

– Что же вас в этом деле так волнует? – спросила я. – Может быть, вы мне скажете ваше имя?

– Я не для того надела эту идиотскую маску, чтобы говорить вам мое имя. Да это для вас безразлично. Не в этом дело. Дело в том, что вы будете в четверг там.

– Нет, я не собираюсь к Распутину, – спокойно сказала я. – Уверяю вас, что я к нему не пойду.

– А-ах!

Она вся вскинулась и схватила меня за руку своими затянутыми в тугие черные перчатки руками.

– Нет, вы нарочно так говорите. Вы пойдете! Почему вы не пойдете?

– Да мне неинтересно.

– И вы не передумаете?

– Нет.

У нее задрожали плечи. Мне показалось, что она плачет.

– Я думала, что вы искренни, – прошептала она.

Я совсем растерялась.

– Вы чего же это от меня хотите? Вам неприятно, что я не пойду? Я ничего не понимаю.

Она опять сжала мне руку.

– Умоляю вас всем, что у вас есть святого: откажитесь идти в четверг. Надо, чтобы он отменил этот вечер. Он не должен приезжать из Царского в четверг. Этому надо помешать, потому что это будет ужасно.

Она бормотала что-то, вздрагивая плечами.

– Я не понимаю, при чем я здесь, – сказала я. – Но если это может вас успокоить, то поверьте мне: я даю вам честное слово, что не пойду. Я через три дня еду в Москву.

У нее опять задрожали плечи, и опять показалось мне, что она плачет.

– Спасибо вам, дорогая, дорогая…

И, быстро нагнувшись, она поцеловала мне руку.

Вскочила и ушла.

«Нет, это не Вырубова, – подумала я, вспомнив, как та ждала меня на вечере у знакомых. – Нет, это не она. Вырубова довольно полная, и, главное, она хромает. Это не она».

Я разыскала хозяйку.

– Кто эта дама в маске, которую вы мне подсунули?

Хозяйка как будто была недовольна вопросом.

– Как же я могу знать, раз она в маске?

Во время ужина черные домино исчезли. Или, может быть, просто сняли маскарадный наряд.

Я долго присматривалась к незнакомым лицам, ища губы, целовавшие мне руку…

В конце стола сидели музыканты: гитара, гармонь и бубен. Те самые. Распутинские. Цепь… нить.

12

На другой день пришел ко мне Измайлов, страшно расстроенный.

– Случилась ужасная гадость. Вот прочтите. – Дает газету.

В газете сообщалось о том, что Распутин стал часто бывать в кругу литераторов, где за бутылкой вина рассказывает разные забавные анекдоты о чрезвычайно высоких особах.

– Это еще не все, – прибавил Измайлов. – Сегодня был у меня Ф. и говорил, что его неожиданно вызвали в охранку и допрашивали, кто именно из литераторов у него обедал и что именно Распутин рассказывал. Грозили высылкой из Петербурга. Но что противнее и удивительнее всего, так это то, что на столе у допрашивавшего его охранника Ф. ясно видел тот самый листок – который собственной рукой написал М-ч.

– Неужели М-ч работает в охранке?

– Неизвестно, он ли или кто другой из гостей Ф. Во всяком случае, надо быть очень осторожными. Если нас и не будут допрашивать, то следить за нами, конечно, будут. Поэтому если Распутин будет писать или вызывать по телефону, то отвечать ему не следует. Впрочем, вашего адреса он не знает, да и вряд ли и фамилию хорошо усвоил.

– Вот вам и мистические тайны старца! Розанова жалко! Такой прозаический бытовой конец…

13

– Барыня, вас два раза кто-то по телефону нарочно спрашивал, – смеясь, говорит мне горничная.

– Как так – нарочно?

– Да я спрашиваю: кто такой? А он говорит: «Распутин». Кто-то, значит, подшучивает.

– Слушайте, Ксюша, если он еще будет подшучивать, отвечайте непременно, что я уехала, и надолго. Поняли?

14

Я скоро уехала из Петербурга. Распутина больше не видала.

Потом, когда прочла в газетах, что труп его сожгли, – вспомнила его, того черного, скрюченного, страшного колдуна:

«Сожгут? Пусть сожгут. Одного не знают: Распутина убьют, и России конец.

Вспомни!., вспомни!..»

Вспомнила.

Аркадий Аверченко

Началось это приблизительно в 1909 году. Точно не помню. Я годы различаю не по номерам (год номер тысяча девятьсот такой-то), а по событиям.

Время тогда было строгое. Смех не имел права на существование. Допускался только так называемый «смех сквозь незримые миру слезы»[118], пронизанный гражданской скорбью и тоской о несовершенстве человечества.

Как раздражали эти «незримые слезы» Достоевского!

«Никогда еще не было сказано на Руси более фальшивого слова, чем про эти „незримые слезы“».

А ведь как ценил Достоевский Гоголя! Как жил Гоголь в его подсознательном! Не знаю, заметил ли кто-нибудь, что мать Раскольникова звали Пульхерия Ивановна и что в письме своем к сыну упоминала она о купце Афанасии Ивановиче[119], с которым вела дела. Ведь эти два имени-отчества теперь уже стали нарицательными, дать их Достоевский нарочно никак не мог. Они выскочили оба вместе из его подсознательного, из той потайной душевной кельи, где любовно запечатлелись.

А вот этих «незримых слез» он вынести не мог. Но в русской литературе требование на них укоренилось надолго.

Да, ирония, сатира на нравы – это извольте, но свободный смех, о котором Спиноза сказал, что он «есть радость, а потому сам по себе благо», – это было неприемлемо.

Очаровательные юмористические рассказы Антоши Че-хонте были прощены автору, только когда он прославился художественной грустью своего таланта.

Где-то на задворках чуть дышали «Стрекоза» и «Осколки»[120]. Грубый лейкинский юмор мало кого веселил. В газетах на последней странице уныло хихикал очередной анекдот и острые намеки на «отцов города, питающихся от общественного пирога». При этом были и картинки. У действующих лиц изо рта вылезал пузырь, а на пузыре выписывались слова, которые это лицо произносит. Юмористические журналы продергивали тещу, эту неистощимую тему, свободную от цензурного карандаша.

Не могу указать точно, когда это началось, но в то время, о котором сейчас идет речь, газеты по понедельникам не выходили. И вот один предприимчивый журналист – Василевский He-Буква (этот странный псевдоним произошел оттого, что брат журналиста писал под именем «Василевский Буква») – задумал выпускать по понедельникам литературную газету. Газета имела успех. Я тоже принимала в ней участие, помещая мои первые рассказы. Тогда впервые появились остроумные фельетоны, подписанные именем Аверченко.

Мы спрашивали у He-Буквы, кто это такой.

– А это один остряк из провинции. Он даже собирается сюда приехать.

И вот как-то горничная докладывает:

– Пришел Стрекоза.

Стрекоза оказался брюнетом небольшого роста. Сказал, что ему в наследство досталась «Стрекоза», которую он хочет усовершенствовать, сделать литературным журналом, интересным и популярным, и просит меня сотрудничать. Я наши юмористические журналы не любила и отвечала ни то ни се:

– Мерси. С удовольствием, хотя, в общем, вряд ли смогу и, должно быть, сотрудничать не буду.

Так на этом и порешили.

Недели через две опять горничная докладывает:

– Стрекоза пришел.

На этот раз Стрекозой оказался высокий блондин. Но я знала свою рассеянность и плохую память на лица, ничуть не удивилась и очень светским тоном сказала:

– Очень приятно, мы уж с вами говорили насчет вашего журнала.

– Когда? – удивился он.

– Да недели две тому назад. Ведь вы же у меня были.

– Нет, это был Корнфельд.

– Неужели? А я думала, что это тот же самый.

– Вы, значит, находите, что мы очень похожи?

– В том-то и дело, что нет, но раз мне сказали, что вы тоже Стрекоза, то я и решила, что я просто не разглядела. Значит, вы не Корнфельд?

– Нет, я Аверченко. Я буду редактором, и журнал будет называться «Сатирикон».

Затем последовало изложение всех тех необычайных перспектив, о которых мне уже говорил Корнфельд.