– Д-да! – горестно выдавил из себя чиновник. – Этим делом она вполне обладает.
– Брюнетка? – очень строго спросил Аверченко.
– Д-да!
– Скольких лет?
– Двадцати двух.
– Это уж форменное безобразие! Ну и что же вы намерены делать?
– Вся надежда на вас, господин Аверченко. Вы учитель жизни, вы читаете в душах, вы все можете.
– Пожалуй, я действительно кое-что смог бы. Вот что, дорогой мой, пришлите-ка вы ее ко мне. Я ее хорошенько проберу. В самом деле – что же это такое! Куда мы идем! Какой пример! Действительно, тяжелая картина! Непременно пришлите ее ко мне. Может быть, еще не поздно.
Балюстрадов восторженно привскочил.
– Я знал, что в вас я не ошибусь! – воскликнул он. – Завтра же виновница торжества… впрочем, какое уж тут торжество! – завтра же она будет у вас. Я ее заставлю. Спасибо, спасибо, вечное спасибо! Низко кланяюсь. Объясните вашей глухонемой, чтоб она никому ничего…
Через несколько дней встречаю Аверченку.
– Ну что, прислал вам этот чудак свою жену?
Он сначала притворился, будто не понимает, о ком я говорю. Потом ответил неохотно:
– Да, да. Вполне порядочная женщина. И очень серьезная. Мне удалось на нее повлиять, и она обещала, что больше с мальчишками на каток бегать не станет.
– Чудеса! Значит, муж ее оклеветал?
– То есть это все было, но теперь она изменилась.
– Муж доволен?
– Гм… он, чудак, почему-то уверен, что она по-прежнему не сидит дома. Вообще, это очень тяжелый случай и придется еще немало поработать.
– Хорошенькая?
– Недурна. И главное, вполне почтенная женщина. Очень такая любящая, привязчивая, постоянная. Может каждый день за завтраком есть баранью котлетку. Нет, вы не смейтесь, это тоже своего рода признак устойчивой натуры. Вообще достойна всякого уважения.
Недели через полторы, как-то в один из вторников – день, когда я принимала своих друзей, – явилась ко мне какая-то робкая, но пламенная «почитательница таланта».
Это была маленькая франтиха, довольно хорошенькая, но с чересчур большими густо-розовыми щеками.
Она поднесла мне букет фиалок, пролепетала что-то лестное, потом долго сидела молча и только облизывалась, как кот. В руках она держала большую горностаевую муфту, из которой все время что-то сыпалось – флакончики, коробочки, платок, кошелек, карандашик. И она каждый раз всплескивала руками и бросалась подбирать. Вообще дамочка, видимо, нервничала. Смотрела на часы, вертелась, отвечала невпопад.
«Чего она засела?» – удивлялась я. Никого из моих гостей она не знала, в общем разговоре участия принять не могла, а меж тем сидит и сидит. Что бы это могло значить?
Гости стали расходиться. Остались двое-трое близких друзей. Наконец прощаются и они. А та все сидит. Как ее выкурить?
Я вышла в переднюю проводить последних гостей.
– Что это за особа? – спрашивают они.
– Не знаю. Какая-то читательница.
– Чего ж она не уходит?
– Не знаю!
– Да гоните ее вон!
– Да как?
– А вот как, – придумала моя приятельница. – Иди в гостиную, а я тебя позову.
Я пошла в гостиную, и тотчас моя приятельница появилась в дверях и громко крикнула:
– Так переодевайся же скорее, мы будем ждать тебя у Контана. Пожалуйста, поторопись.
– Хорошо, хорошо, – ответила я.
Тогда, наконец, поднялась моя бедная упорная гостья.
– До свиданья, – растерянно пролепетала она.
– Ах, я очень жалею, что должна торопиться, – светским тоном ответила я. – Но надеюсь, когда-нибудь вы еще доставите мне удовольствие, мадам, мадам…
– Балюстрадова, – подсказала дама и облизнулась, как кот.
И в тот же миг влетел в комнату запыхавшийся журналист «Петербургской газеты».
– Ради бога, умоляю! Всего два слова для нашей газеты. Я был уже два раза и все не заставал! Клянусь, только два слова!
Пока он суетился, Балюстрадова успела уйти.
Беседу с журналистом прервала горничная, передав мне огромную коробку и письмо, принесенные посыльным.
И то и другое оказалось от Аверченки. В коробке ливонские вишни от Иванова, в письме – загадка:
«В отчаянье, что так и не успел забежать к вам сегодня, задержали в типографии…»
Это вступление очень удивило меня. Аверченко никогда не бывал на таких вторниках, и я совсем его и не ждала.
Читаю дальше:
«Целую ваши ручки и по-товарищески очень прошу передать тем, кто у вас сидит, что я целую их ручки и умоляю их сказать мне поскорее по телефону, как они к этому отнеслись».
Эге! – думаю. Это, значит, было условленное свидание с обращенной на путь истины Балюстрадовой. Ну так подожди же!
– Это письмо от Аверченки, – сказала я репортеру. – И, признаюсь, очень странное письмо. Наверное, оно и вас удивит. Аверченко просит меня передать вам, что он целует ваши ручки и умоляет, чтобы вы поскорее сказали ему по телефону, как вы к этому относитесь.
– Это… это… – растерялся репортер. – Это форменное декадентство. Боже мой! Боже мой! Что же мне теперь делать?
– А уж это ваше дело, – холодно сказала я.
И с чувством исполненного долга принялась за конфеты. Ведь он же не назвал Балюстрадову, а написал – «тем, кто у вас сидит». А сидел репортер.
Не знаю, чем это дело кончилось, но до сих пор считаю, что поступила правильно и по-товарищески.
Во время революции Аверченко оказался в Крыму. Писал листовки, которые летчики сыпали на головы голодных советских солдат.
«А мы сегодня отлично пообедали. На первое борщ с ватрушками, на второе поросенок с хреном, на третье пироги с осетриной и на заедку блины с медом. Завтра будем жарить свинину с капустой».
Эти листовки очень волновали солдат.
Следующий этап Аверченки – Константинополь, основанное им «Гнездо перелетных птиц»[121]. Потом Чехия, поездка в Берлин. Его таскал антрепренер по каким-то ерундовым гастролям, где он сам играл вместе с актерами свои пьески. Все это мешало ему работать и утомляло, и было совсем плохо для его расшатанного здоровья. Он как-то очень быстро сгорел.
Книга его «Двенадцать ножей в спину революции» неожиданно понравилась Ленину и была напечатана в СССР[122].
Эту смешную точку в конце жизни Аркадия Аверченко[123] поставила сама судьба.
Илья Фондаминский
Я бы не стала писать о Фондаминском[124]. Мне трудно рассказать о нем так, как бы я хотела. Но есть нечто, что заставляет меня это сделать. Это его слова о людях, душевно близких друг другу: «После смерти такого близкого непременно надо вспомнить и рассказать о нем». Сам он после смерти своей жены выпустил о ней целую книгу, в которой собрал воспоминания всех ее друзей.
Сложную дорогу его души я рассказать не могу и не смею за это браться. Я хотела бы только наметить те простые этапы его пути, которые развертывались перед нашими глазами, то, что мы все видели и в меру собственных душевных сил понимали.
Илья Фондаминский был праведник[125].
Так говорят о нем все его хорошо знавшие. Не все одинаково, но в долгом о нем разговоре слово это мелькнет неминуемо.
Трудно думать, что вот среди нас, в нашей плохой и злой жизни жил человек, которого можно назвать таким именем. Жил нашей жизнью среднего русского интеллигента, не проповедовал, не учил, не юродствовал и был праведником. Достоевский, рассказывая о таком же праведнике, сделал его эпилептиком и даже назвал «идиотом». Это необходимо было, чтобы легче, убедительнее и приемлемее стало такое чудо – жизнь праведника среди нас.
В своей прекрасной статье о нем («Новый журнал», книга 18-я) Г.П. Федотов[126], называя И. Фондаминского праведником, делает странное замечание: «Правда, шансов на канонизацию у него, еврея и эсера, не много…»[127]
Но разве апостолы и святые ранней зари христианства не были почти сплошь евреями? И разве не было среди канонизированных праведников людей с самым лютым звериным прошлым, пострашнее эсеровских речей Илюши Фондаминского?
Но в этих строках превосходной статьи Г.П. Федотова очень значительно, что такой вопрос, хотя бы с полуотрицательным ответом, мог быть поставлен.
О своей молодости Фондаминский говорил немного и всегда с усмешкой.
Чуть ли не с гимназической скамьи начал он выступать как партийный оратор, носил кличку Лассаля и Непобедимого[128]. Говорил всегда пламенно и увлекательно, не столько убедительно, сколько убежденно. Красивый и приятный, он нравился. Происходил из состоятельной семьи и, конечно, все, что мог, отдавал на партию.
Я его в те времена не знала, а рассказать хочу только то, что сама видела. Встретились мы в эмиграции, а подружились только перед самой войной, уже после смерти его жены.
Многие ставили ему в упрек, что в привязанности его нет горячей любви, что он «тепленький» и любит всех одинаково, а каждому другу, естественно, хочется быть исключительным и единственным.
Он даже как-то сказал:
– Собственно говоря, не надо даже видеть своих друзей. Достаточно знать, что они существуют, и любить их и, если им плохо, спешить к ним на помощь.
Я никогда не упрекала его за тепленькую любовь. Ведь эта всемирная любовь, любовь жертвенная к человеку, а главное, мука за его страдания, это и был его тайный, подспудный огонек, пламени которого мы не видели, но тепло чувствовали. Это и есть идеальная христианская любовь, та самая, которая «не ищет своего» и которую с таким трудом воспитывают в себе монахи.
Как он жил среди нас?
Он очень увлекался своей работой – писал «Пути России»[129]