бще всё спустить в трубу.
И это он Максу всячески оправдывал её подлость, потому что боялся за неё даже теперь, а внутри-то у самого такое творилось…
В дверь тихо постучали, осторожно вошли. Видимо, Астафьев уже отпустил Алину домой, раз кто-то сунулся напрямую.
Ремир лениво разомкнул веки.
Не кто-то – она, Горностаева, собственной персоной.
Горечь тяжёлым, жгучим комом тотчас подкатилась к горлу. Сердце сжалось в тугой узел. Но гнева, как ни странно, не было. Словно он уже перегорел и внутри всё омертвело.
Однако всё равно как она посмела после всего явиться сюда? В глаза ему смотреть? Сколько ж надо наглости иметь!
Она и в самом деле смотрела прямо, а если и смущалась, то вида почти не показывала. И говорила хоть и глухо, но вполне твёрдо.
– Я хочу всё объяснить.
Ремир криво усмехнулся.
– Всё было не так, как мы подумали, да?
– Именно!
– И в твоём телефоне совершенно случайно оказались фотографии котировок.
"Зачем вообще с ней разговаривать? – подумалось вяло. – Зачем слушать эти жалкие оправдания? Всё равно ведь соврёт". Так к чему позволять ей унижаться и его унижать?
Смотреть на неё было больно, и хотелось, чтобы она ушла, исчезла с глаз немедленно. Но даже и эта боль уже не казалась такой раздирающе-острой, как буквально ещё час назад. Придавившая апатия, видимо, заглушала все чувства. Даже мысли в голове ворочались медленно, нехотя.
– Нет, не случайно, – она потупила взгляд, – я сфотографировала, но…
– Ты не просто сфотографировала. – Он устало вздохнул. Ему вдруг стало противно от неё, от себя, от всей этой ситуации. И снова возник вопрос: зачем он вязнет в этом бессмысленном разговоре? Взять бы её за шкирку и выставить вон… Однако сам почему-то продолжал: – Ты намеренно пришла в тот день за час до работы, чтобы порыскать там, пока никого нет, и тайком сделать эти снимки. А потом передать Назаренко.
– Но я ему их не передавала! Я ничего ему не показывала.
– Да ну? – горько усмехнулся он. – А для чего тогда было всю эту возню устраивать?
– Я честное слово ничего ему не показывала. Пожалуйста, поверьте!
– Тогда объясни, чёрт побери, какого хрена эти фотки делают в твоём телефоне?! – повысил он голос, понемногу закипая. – А заодно скажи, за что, в таком случае, Назаренко перевёл на твой счёт триста тысяч? За то, чтобы снимки сделала, но никому не показала?
– Я эти деньги ему вернула! Сняла и вернула.
– Ты сама послушай свой лепет. Тебя поймали с поличным. А ты как тот вор, которого схватили за руку, но он вопит: «Рука не моя!». Имей хоть крупицу самоуважения, хоть раз в жизни поведи себя достойно.
– Я правда… – начала она, но осеклась. Глаза её расширились. – Хоть раз в жизни? Почему вы так… Вы про что?
– Да про всё. В какой-то момент, когда ты тут молнии метала, я и впрямь подумал, что ошибался в тебе, подумал, что ты не такая. Да я даже был готов...
Он оборвался на полуслове, а, помолчав, продолжил уже холодно:
– Знаешь, может, у тебя и изменились цели, но методы остались те же. – Это его «методы» прозвучало как плевок или как пощёчина, с таким презрением он это бросил.
– Какие ещё методы?!
– Думаешь, я не понимаю теперь, почему ты со мной тогда… поехала? Сразу после того, как я сказал про увольнение...
Она ошарашенно смотрела на него во все глаза.
– То есть, по-вашему, я… с вами… чтобы не уволили? Хотите сказать, что я…? – Голос у неё сорвался, нижняя губа заметно задрожала. – Да вы… вы-то сами после таких слов кто?!
Она развернулась на низеньких каблучках и стремглав выскочила из кабинета.
Глава 26
В кабинете продажников царил переполох. Лиза рыдала так, что даже Анжелу проняло. Только причину никто понять не мог. Кроме того, что директор её как-то особенно сильно отругал и даже обозвал. Беркович хлопотал вокруг неё вовсю, охал, утешал, даже сбегал на первый этаж, принёс стакан с водой.
Только Полина оставалась безучастна. У неё своя драма. «Пошла вон» до сих пор рефреном стучало в голове и не давало думать ни о чём другом.
Однако, когда первый шок спал, Полина обнаружила, что острой обиды нет, да и злости нет.
Конечно, эти слова грубые, оскорбительные, ещё и сказал он их, к сожалению, при Астафьеве, но они, скорее, потрясли её, чем обидели по-настоящему. И оправдание им сразу нашлось: он ведь не знает всей правды! Не знает, что фотографии эти злосчастные она никому не показывала.
Чёрт же её дёрнул их тогда сделать! А главное – почему, ну почему она их сразу же не удалила?! Что ж она за дура такая!
Вот и в его глазах она наверняка выглядит подлой шпионкой. Бедный! Как ему, наверное, больно думать об этом, особенно после того, как он извинился перед ней, вернул работу, заплатил за операцию! А если учесть их неприятный момент в прошлом и опять же с участием Назаренко...
Нет, обижаться тут глупо, ведь очень легко понять и его гнев, и его грубость. Любой бы так счёл. Любой бы на месте Долматова рассердился, и наверняка ещё не то бы сказал.
Вот только непонятно, откуда он вообще узнал про Назаренко и фотографии? Почему сунулся к ней в телефон? Но на эти вопросы никакого разумного ответа она не находила.
«Узнал и узнал, – в конце концов решила. – Главное, надо сделать так, чтобы теперь ему стала известна вся правда, а не только её видимость».
Поэтому она всё ему расскажет, всё объяснит.
Но идти к Долматову сразу не имело смысла. Пусть остынет хоть немного, иначе он её и слушать не пожелает.
Не хотелось, конечно, задерживаться после работы, ведь её ждёт Саша, а это важнее всего, но тем не менее оставить всё, как есть, было выше всяких сил. К тому же, утешила себя, на остаток недели она вообще отпросилась у Штейн, чтобы самые важные дни провести рядом со своей девочкой.
Да и ко всему прочему, Оксана не просто отпустила её, но и проговорилась:
– Да, конечно, можешь не выходить до понедельника. Мне Ремир говорил, чтобы я тебя без вопросов отпускала, если что…
Выходит, он, не афишируя, да практически скрытно, всеми способами старался облегчить ей жизнь. Разве имеет право она обижаться на какое-то грубое слово, брошенное в сердцах? Она должна ему всё объяснить, не для себя даже, для него. Хотя и для себя, конечно, тоже.
Так что следовало дождаться конца рабочего дня. Так будет лучше. И у Ремира гнев хоть слегка схлынет, и секретарша домой уже уйдёт. Плохо только, что у него засел Астафьев и, похоже, это надолго. При нём сложно будет говорить.
Впрочем, с этим повезло. Выйдя из лифта, она через стеклянные двери приёмной увидела, как Максим Викторович выскочил из кабинета директора и скрылся у себя.
Однако и наедине очень сложно оказалось говорить. Она слышала собственные слова и понимала, как беспомощно и глупо они звучат. Просто какая-то неумелая отговорка. Аж отчаяние взяло!
А ведь продумала свою речь заранее, подготовила фразы, веские, правдивые. Прикинула, что на это может сказать он и что она тогда ответит. Но всё пошло как-то наперекосяк.
Прежде всего, сам Долматов обескуражил – выглядел он совсем не так, как днём. Тогда он прямо горел яростью. И её спалить был готов. Пусть это подавляло, пугало даже, но он хотя бы воспринимал её, чувства выказывал. А сейчас…
Он, конечно, не гнал её прочь (и на том спасибо!), не отчитывал, даже голоса не повышал. Но смотрел на неё из-под полуприкрытых век так, будто она не человек, а, скажем, пятно грязи на его идеально вычищенном ботинке. Весь вид его выражал безмерную тоску и лёгкую брезгливость: мол, зачем она пришла, когда не звали, зачем докучает. И говорил явно нехотя, чуть не через силу. Да и слушать – не слушал.
Видно было, что он уже всё для себя решил и пересматривать решение даже не собирается.
Хотя в какой-то момент он всё-таки немного оживился. В чёрных глазах полыхнул опасный огонь. Но достучаться до него всё равно не получилось.
Он просто не верил ей. Ни единому слову не верил, ни единого шанса не давал. И что бы они ни говорила – всё как об стену горох.
Полина лихорадочно соображала, как его переубедить, чем подкрепить свои заверения, помимо детского «честное слово!», но ничто не приходило на ум, пока она с холодным ужасом не поняла, что их и нет, нет никаких доказательств того, что она невиновна. Единственный, кто знал правду – это Назар, но он, скорее, ещё больше её оклевещет. Тогда как же теперь? Неужели он и остальные, ладно – остальные, но главное – он, будут считать её вот такой подлой гадиной?
От этой безысходности накатила вдруг такая слабость. Казалось, если она не присядет куда-нибудь, то ещё немного и, наверное, ноги её попросту не удержат.
В последнем порыве, полном отчаяния, она вновь попыталась воззвать к его вере, к его сердцу. Ведь если были чувства, не могли же они исчезнуть в одночасье? И если были чувства, то должна быть хоть крупица доверия? Потому что когда не равнодушен к человеку, самому хочется верить ему... до последнего.
«Просто посмотри мне в глаза! Умоляю, посмотри! И ты поймёшь, что я не вру!».
Он и взглянул, но с таким ледяным презрением, что, казалось, тысячи игл пронзили её насквозь. А потом сказал такое, отчего внутри всё оборвалось. Она даже не сразу сообразила, не в ту же секунду поняла, о чём он, а когда дошло, то всю буквально залихорадило.
Сколько раз она слышала подобные выпады и оскорбления! И как только её не полоскали за спиной – даже тут, за три недели работы, успела наслушаться с лихвой. И не сказать, что привыкла – к такому разве можно привыкнуть? Но во всяком случае, научилась не подпускать близко к сердцу. Услышала, сморщилась, отринула и вперёд, как ни в чём не бывало. Тут же слова его сразу проникли под кожу, разъедая внутренности, словно кислота.
Да, он сумел ударить по самому больному. Сумел одной фразой положить на обе лопатки, втоптать в грязь и убить всё то, что последние дни грело душу, дарило надежду, заставляло чувствовать себя женщиной.