Моя малышка — страница 50 из 58

Домик оказался гораздо меньше, чем я помнила. И обшивка была вовсе не белоснежной, а скорее грязно-желтоватой. Крыльцо, в детстве казавшееся огромным, состояло всего из четырех низеньких, покосившихся ступенек. Бежевые алюминиевые перила стояли сломанные, не хватало почти половины перекладин. Перед домом заметила баскетбольное кольцо, которого у нас не было. Во дворе был припаркован красный хетчбэк «хонда». Раньше на этом месте стоял наш «блуберд».

Застыв на противоположной стороне Кэньон-Драйв, стояла и смотрела на дом, который раньше был моим. Набиралась храбрости, чтобы подняться на крыльцо и повернуть дверную ручку. С одной стороны, понимала, что мама меня там не ждет, а с другой – от всей души надеялась ее там встретить. Что, если?.. Вдруг в голове пронеслась мысль: не осмелюсь постучаться в дверь – не узнаю, живы родители или нет. Хотя, может, это и к лучшему. Если откроют чужие люди, папа с мамой для меня будто бы погибнут еще раз.

А может быть, нам с Лили нарочно сказали, что родители разбились на машине, чтобы нас похитить? Я тогда была маленькая и глупая, всего восемь лет – вешай на уши любую лапшу. Джозеф ведь мне постоянно врал. А бедная мама искала меня все эти годы. Представила объявление о своей пропаже, с черно-белым фотороботом. Художник нарисовал, как, по его мнению, я должна выглядеть в шестнадцать лет. «Если вы что-то знаете о Клэр, пожалуйста, позвоните по телефону 1-800. В последний раз девочку видели дома, на Кэньон-Драйв, в городе Огаллала, штат Небраска. Волосы светлые, глаза голубые. Под подбородком маленький шрам, между двумя передними зубами щель. Была одета…»

Во что же я была одета, когда приехала мисс Эмбер Адлер и сказала, что родители погибли? Кажется, в голубую футболку, на которой был нарисован тюбик с ярко-красной помадой и следы от поцелуев, между которыми было написано «Чмок-чмок». А может, на мне было платьице, или топик в горошек, или…

Вдруг дверь домика резко распахивается, и тишину нарушают сердитые детские голоса. А потом раздается голос матери – не моей, конечно. Их матери. Звучит он раздраженно и устало. Женщина велит детям заткнуть наконец рты.

Вот они выходят на крыльцо, все трое. Хотя нет, четверо. На руках у женщины еще младенец. Ребята вприпрыжку сбежали вниз по ступенькам, точно разыгравшиеся котята. Двое толкались локтями и обзывали друг друга то дураками, то какашками. Оба мальчика одеты в джинсы, кеды, куртки и меховые шапки-ушанки. Ребенок на руках у матери завернут в розовое одеяльце. Значит, девочка. Должно быть, давно мечтала о дочке, подумала я. Между тем женщина свободной рукой подталкивала сыновей в спины. Сказала, чтобы поторапливались и скорее садились в машину, а то они куда-то не успеют. Тут один из мальчишек развернулся и заревел на всю улицу.

– Ты меня ударила! – возмущенно крикнул он матери.

– Дэниел, – ровным, ничего не выражающим тоном произнесла она, – садись в машину.

Но мальчишка истерику прекращать не собирался. Так и стоял возле крыльца и выл, хотя старшие мальчики уже залезли в автомобиль, как им велели, а девочку мать усадила в детское креслице. Дэниел – на вид ему было лет пять-шесть – скрестил руки на груди и обиженно надул губы, причем выпятил нижнюю так, что верхней стало почти не видно. Я наблюдала за всем этим, открыв рот. Мне бы и в голову не пришло разговаривать с мамой таким тоном. Не говоря уже о том, чтобы обзывать Лили дурой или какашкой. Сразу подумала, что мне не нравится этот мальчик, совсем не нравится. Раздражало все: темные волосы, выбивавшиеся из-под шапки, застегнутая не на те пуговицы куртка, явно купленная на вырост, пальцы в перчатках, едва видневшиеся из-под слишком длинных рукавов, синие сапоги и некрасивая гримаса на вытянутом лице.

А больше всего выводило из себя то, что он, похоже, искренне считал, что с ним поступают ужасно несправедливо: подумать только, заставляют ехать туда, куда он не хочет! Попробовал бы пожить с Джозефом, тогда узнал бы.

Я бы сейчас что угодно отдала за простую поездку в супермаркет. Помогала бы маме везти тележку и щекотала бы Лили пятки, когда сестренка начнет хныкать. Помню приятный запах свежеиспеченных пончиков в кондитерском отделе. Мама всегда разрешала мне выбрать четыре штуки – для всей семьи. Мы их ели на завтрак.

Я стояла на тротуаре, вспоминая усыпанные разноцветным драже пончики и пирожные с шоколадной глазурью, как вдруг женщина шагнула в мою сторону. Я инстинктивно попятилась.

– Может, тебе что-нибудь подсказать? – спросила она, переходя дорогу и направляясь ко мне. Еще бы ей меня не заметить – стою, как столб, и пялюсь на ее семью. Карие влажные глаза были усталыми, под ними набухли мешки. Сальные волосы уныло свисали – должно быть, совсем замоталась и не успевала помыть голову. – Ты, наверное, заблудилась?

И тут вдруг начала замечать вещи, на которые до этого не обратила внимания. Наклейки с зелеными клеверами на оконных стеклах. У нас таких не было. Фамилия, написанная черными буквами на почтовом ящике – «Бригмен». Овчарка, просунувшая голову между занавесками на окне и громко лаявшая. И занавески тоже незнакомые, кружевные. Деревянное кресло-качалка на узкой террасе. Садовый гном с табличкой «Добро пожаловать» в руках. Мальчик с некрасиво перекошенным лицом и его старший брат вылезли из машины, чтобы посмотреть, с кем там разговаривает мама. А та снова спросила:

– Точно помощь не нужна?

Тут я развернулась и кинулась прочь. Это не мой дом. При этой мысли даже дыхание перехватило. Стремглав пронеслась по Кэньон-Драйв, мимо припаркованных машин и заборов, почтовых ящиков и лужаек с жухлой травой. Только гравий под ногами разлетался в разные стороны. Голова кружилась. Боялась, что эта женщина, миссис Бригмен, кинется в погоню, поэтому решила срезать путь и побежала прямо через чей-то двор. Споткнулась о камень, упала. Брюки сразу промокли насквозь от грязного таявшего снега. Чемодан открылся, и все вещи вывалились наружу – и книги, и деньги разлетелись по снегу. Принялась торопливо подбирать их и запихивать обратно. Потом поспешно захлопнула крышку.

Фотографию увидела не сразу. Едва не оставила лежать в том дворе. Уже встала с колен, надеясь и молясь, что хозяева дома не наблюдают за мной из окна. Как вдруг заметила на снегу что-то яркое. Наклонилась, подняла. Это была мамина фотография – та самая, которую Джозеф много лет назад заставил меня порвать, а потом выбросить в мусорное ведро. Помню, как Мэттью с Айзеком сидели за столом и смотрели, как я их выкидываю, а потом поднимаюсь обратно наверх, чтобы молиться у себя в комнате, как приказал Джозеф. Молиться, чтобы Бог меня простил.

Значит, Мэттью тогда достал обрывки из ведра, сложил, точно головоломку, и склеил сзади скотчем. Аккуратно, кусочек к кусочку. Красивое лицо мамы, ее длинные черные волосы и сапфирово-синие глаза пересекали толстые белые линии, и все равно – вот она, безошибочно узнаваемая. Мама была одета в изумрудно-зеленое платье с глубоким круглым вырезом и рукавами-фонариками. Джозеф, конечно, нанес фотографии большой урон, и все-таки она уцелела и теперь лежит у меня на ладони.

Где Мэттью прятал ее все эти годы, тайком вытащив обрывки из мусора? Почему сразу не вернул? Впрочем, и так понятно, почему. Боялся, что Джозеф увидит фотографию и снова порвет. Но теперь на этот счет можно не беспокоиться.

Много лет не видела маму. За это время ее образ будто бы расплылся, потерял былые краски. Забыла и широкую улыбку, и ярко-красную помаду, которой мама красила губы в те дни, когда папа возвращался из рейса. А теперь я снова все это увидела – черные, как вороново крыло, волосы, синие глаза, ягодная помада на губах. На фотографии мама смеялась. Глядя на снимок, сразу вспомнила ее смех.

Фотографировала я. А потом мама взяла у меня фотоаппарат и тоже меня щелкнула. Мы сдали пленку в проявку, а когда получили снимки, мама взяла себе мой, а я – ее. Мама сказала, что так мы всегда будем вместе, даже когда будем далеко друг от друга. «Люблю тебя, как икс любит игрек», – сказала мама и чмокнула меня ярко-красными губами в щеку. Потом, когда ехали на машине домой, я смотрела на след от помады в зеркале заднего вида и никак не хотела стирать.

Прижала фотографию мамы к сердцу и разрыдалась, стоя на коленях в тающем мартовском снегу прямо посреди чужого двора. Теперь мама была со мной. Она бы никогда, ни за что меня не бросила.

Хайди

Прижимая к груди мою малышку, опускаюсь в кресло-качалку и клянусь себе больше никогда не оставлять ее одну. Ни на секунду. Между тем девочка разразилась возмущенным, сердитым плачем. Зажала пряди моих волос в крошечный кулачок и больно дернула. Малышка плачет так, что захлебывается. Встаю с кресла и начинаю ходить по комнате. Из-за стены доносится песня Нины Симон «Я тебя околдовала». Такое чувство, будто музыка зазвучала громче. Интересно, мне показалось, или Грэм действительно прибавил звук? Может, старается заглушить детский плач? Или это какой-то намек? Должно быть, сидит у себя в квартире, все еще голый по пояс и в расстегнутых джинсах, и гадает, почему я так внезапно унеслась. Интересно, что он будет делать? Позвонит какой-нибудь из многочисленных знакомых, чтобы скрасить вечер и закончить то, что начал со мной? Стараюсь не думать о красавице-блондинке, которая наверняка займет мое место на незастеленной кровати Грэма. Сосед, должно быть, даже не заметит разницы. Для него что я, что другая – все равно. Отгоняю непрошеную картину – вот я лежу на кровати, а надо мной склонился Грэм. Любопытно, как далеко я бы зашла, не расплачься вдруг ребенок?

Но ребенок не плакал, напоминаю себе. Девочка спала. Или нет? Что-то я запуталась. Ведь это был такой отчаянный, беспомощный, горестный плач. Даже в квартире Грэма услышала. Да-да, точно: вот Грэм стягивает через голову майку, оголяя покрытый рельефными мышцами живот и светлые, едва заметные волосы на груди, вот я тянусь к медной пуговице у него на джинсах… А потом этот плач. Да, девочка не спала, она плакала, говорю себе. Принимаюсь нежно ее укачивать. Моя малышка сердится, что я бросила ее. Снова и снова повторяю: